Главная ?> Геополитика ?> Имперское наследие ?> Восточники ?> Моделирование понятия "национальный интерес"

Моделирование понятия "национальный интерес"

На примере дальневосточной политики России конца XIX — начала XX века

От редактора
Начало нынешнего столетия, как и конец прошлого, открывается пророчествами о наступлении войны Востока и Запада. В 1900 г. христианский мир, казалось, сплотился для борьбы с общим противником — ихэтуанями, националистическим движением в Китае. Сегодня общий противник у западного мира другой — исламский терроризм. И тогда, и теперь русское общественное мнение расколото: на тех, кто призывает безжалостно карать народы-"изгои", и на тех, кто говорит о естественной солидарности России с народами Азии в борьбе с западным империализмом или глобализмом. По-видимому, России вновь предстоит совершать выбор между Западом и Востоком. Попытаемся услышать голоса оппонентов вековой давности: западников и восточников. Думаю, читателем нашего сайта будет небезынтересно прочесть непереиздававшуюся после первой публикации в журнале "Вестник Европы" рецензию крупнейшего русского философа Владимира Соловьева на произведение наиболее известного восточника князя Эспера Ухтомского. В этой сравнительно небольшой заметке содержится, возможно, наиболее откровенное в русской мысли оправдание европейского колониализма. После публикации данного материала мы попытаемся обсудить его как с исследователями творчества Соловьева, так и со всеми, кто интересуется современными международными проблемами. В начале этой подборки я решил поместить собственную статью, публиковавшуюся в журнале "Полис" (1999, №1), которая рассказывает о том, кто такие "восточники". Статья помещается на сайте с существенными дополнениями и уточнениями по сравнению с первоначальной публикацией.

Факторы национального интереса

Как показывает анализ литературы, посвященной проблемам национального интереса (см.: 1), при выявлении степени соответствия некоего политического курса национальным интересам государства в большинстве случаев используются четыре фактора. Когда политик либо публицист пишет об адекватности той или иной политики национальному интересу, он, как правило, подразумевает, что она:
— отражает общественное мнение или выраженную публично позицию политической и экономической элит данной страны;
— отвечает культурным традициям страны, устойчивым представлениям о ее геополитической, конфессиональной и т.д. идентичности, ее роли в мировой истории;
— способствует укреплению военно-стратегических позиций государства;
— ведет к улучшению его социально-экономического положения. Очевидно, что первые два фактора — назовем их идеальными — обычно не противоречат друг другу: общественное мнение страны чаще всего исходит из традиционных представлений о ее основных приоритетах и положении на мировой сцене. Разумеется, полного соответствия между этими факторами нет — курс, направленный на сохранение традиционного положения государства в международной системе, вполне может оказаться непопулярным в обществе, если требует от населения несоразмерных затрат. Аналогичным образом, несомненная корреляция между двумя последними — материальными — факторами: военной и экономической мощью государства (как, в частности, показывает опыт нашей недавней истории) также далеко не однозначна.

Замечу, что лишь в очень редких, оптимальных, ситуациях политик в состоянии следовать всем четырем критериям сразу. Известны случаи, когда политический курс соответствует национальному интересу государства лишь идеально, т.е. отвечает требованиям общественного мнения и сложившейся традиции, но не учитывает практические последствия выбранной стратегии. В свою очередь, не так уж сложно представить себе политика, понимающего интерес нации сугубо материально, иными словами, заботящегося только об экономическом и военно-стратегическом укреплении государства, но игнорирующего общественное мнение и, так сказать, "заветы старины". Государственным деятелям часто приходится идти против общественного мнения, руководствуясь своим пониманием миссии государства либо его оборонных и экономических приоритетов, да и общественное мнение, как мы знаем, бывает движимо желанием покончить с "проклятым прошлым" ради достижения экономического процветания или национальной независимости страны. В последнем, довольно редком, случае открывается возможность осуществления "либеральной модернизации", когда отказ от традиционного для страны политического курса совершается при поддержке общества (подобный путь с известной долей условности можно назвать "турецким"). Гораздо большее распространение имеет, однако, так наз. иранский путь (шахского Ирана), т.е. путь "авторитарной модернизации".

Анализируя соответствие политики национальному интересу как особый теоретический концепт, следует также выделять его субъективный и объективный планы. Курс может соответствовать национальному интересу в субъективном плане, т.е. с точки зрения намерений и мотивов находящихся у власти политиков, и противоречить ему в объективном — по непосредственным результатам его реализации. Так, ввязываясь в японскую 1904 — 1905 гг. и первую мировую войны, Николай II, конечно, субъективно стремился к усилению военного могущества империи, но последствия его усилий трудно назвать адекватными интересам России объективно. Все факторы национального интереса обладают двумя планами — за исключением первого (общественного мнения), который, по самой своей сути, является критерием оценки мотивов действия, а не его последствий.

Зададимся вопросом, возможна ли политика, абсолютно не претендующая на выражение национальных интересов — ни в субъективном, ни в объективном аспекте? Пожалуй, гипотетическим примером подобной политики может служить своеобразная "революция сверху", при которой отказ от традиционной (скажем, имперской) идентичности страны совершается усилиями бюрократической верхушки, подавляющей общественное мнение ради неких высших (демократических, коммунистических, пацифистских) принципов или в целях личного обогащения, и которая не влечет за собой никаких военных либо социально-экономических достижений. Было бы соблазнительно назвать такой путь "российским", имея в виду политический курс последних семи лет, приведший, как уже очевидно, к разложению армии и экономической катастрофе. И все же в случае нашей страны дело обстоит не так просто, по крайней мере, с первыми двумя факторами (т.е. с национальной идентичностью и — особенно — с общественным мнением). Во-первых, вплоть до самого последнего времени общественное мнение несомненно в той или иной степени поддерживало проводимый курс, а во-вторых, сам режим не был чужд реставрационистских устремлений, полностью так и не реализовавшихся. Что же касается субъективных намерений нашей реформаторской элиты, то выявление их — занятие весьма сложное, проблематичное по средствам и неблагодарное по результатам.

Выделение четырех факторов национального интереса представляет собой, однако, лишь самый поверхностный уровень анализа рассматриваемого понятия. Дело, в частности, в том, что каждый из названных факторов не является чем-то цельным и непротиворечивым. Неоднородны, например, социально-экономические характеристики: промышленный подъем может сопровождаться обнищанием части населения и порождать необходимость в государственных механизмах перераспределения, которые, в свою очередь, будут тормозить темпы экономического роста. На Западе такая имманентная противоречивость экономического развития была в значительной мере канализирована через институт политических партий, соперничество которых в немалой степени оказывается внешним выражением этого противоречия. Если же промышленный подъем не сопровождается институциональными политическими изменениями, утверждением парламентской системы и легализацией групповых интересов посредством партий, описанное противоречие находит ДРУГОЙ способ выражения, принимая форму, скажем, борьбы клик в системе исполнительной власти. Американские историки внимательно проанализировали с этой точки зрения эпоху первой волны русской индустриализации 1902 — 1903 гг., выяснив, что в то время роли враждующих сторон в конфликты приоритетов экономического роста и социальной стабильности взяли на себя два министерства царского правительства: министерство финансов, во главе которого, как известно, стоял тогда С.Ю.Витте, и министерство внутренних Дел, наиболее сильным руководителем которого был В.К.Плеве (2).

Некоторую противоречивость можно обнаружить, анализируя другие факторы национального интереса. Так, национальная традиция содержит в себе два четко выделяющиеся аспекта, зазор между которыми, как правило, довольно велик. Традиционными могут считаться, с одной стороны, ценностные императивы, принципы, а с другой — реальные социальные обычае институты, "предания и привычки", по выражению русского философа П.Л Лаврова. Традиционализм апеллирует как к тем, так и к другим; иными словами, к традиционалистам в христианском мире относятся и те, кто со Священным Писанием в руках утверждает незыблемость принципа равенств людей перед Богом, и те, кто, критикуя ценности за их отдаленность о "жизни", указывает на органичность сословной иерархии. Когда мы говори" о традиции как о факторе национального интереса, то сталкиваемся с противоречиями, обусловленными не столько логически, сколько исторически, а именно с многообразием исторического опыта государства, способным порождать различающиеся между собой представления о геополитической или конфессиональной идентичности. Например, разрыв с многолетними имперскими, милитаристскими традициями страны может выдаваться за ее возвращение к истинной государственно-политической идентичности, к подлинному и незамутненному источнику национальной политической культуры. Недавно ряд отечественных интеллектуалов — от А.И.Солженицына до В.А.Найшуля — с разной степенью убедительности попытался таким образом оправдать распад империи и экономическую либерализацию, следуя, кстати, совершенно разумному, правилу, гласящему, что "умный революционер — всегда реставратор, а умный модернизатор — всегда традиционалист".

Общественное мнение страны — явление тоже непростое. Прежде всего, неясно, кто его выражает — первая власть или четвертая, точнее, чьим языком оно заявляет о себе — языком журналистов или парламентариев. И знаем, сколь остро стоит эта проблема сегодня в России — в связи с коммерциализацией так наз. электронных средств массовой информации, оказавшихся мощным орудием коллективной пропаганды, и представительных органов.

Ниже я подробнее остановлюсь на том периоде истории России, когда подобная проблема возникла в первый раз. Я имею в виду все те же 1892–1903 гг., когда в России существовало как минимум два общества, связанны своими особыми каналами с властью и населением, условно говоря: московское и петербургское. Каждое из них имело далеко не одинаковые представления о внешнеполитических перспективах империи. Москва — в то время фактически столица неофициальной, "общественной" России — заявляла о себе на съездах земских движений, Петербург — на страницах первой массовой российской печати, прежде всего в газетах "Новое время" и "Биржевые Ведомости". Петербург, захваченный новым империалистическим подъемом страны, а также перспективами, которые открывали перед предприимчивыми людьми империи строительство Сибирского железнодорожного пути и оживлена дипломатических и торговых связей с Китаем, был устремлен на Дальний Восток. Либерально-славянофильская Москва, за редким исключением, сохраняла стойкое равнодушие к российскому Drang nach Osten, лелеяла теплые воспоминания о победоносной балканской войне 1877 — 1878 гг., втайне надеясь на возвращение в Европу.

Наличие второго, петербургского "общественного мнения" редко отмечают те зарубежные исследователи отечественной дипломатии. По мнению, например Б.Елавич, "российская экспансия на Дальний Восток никогда не пользовалась поддержкой в широких слоях российского общества Только Балканы и конечные цели захвата Проливов и Константинополя, имперского града Византии, вызывали в России большой энтузиазм" (3). Данное суждение может показаться справедливым только в том случае, если абстрагироваться от общего настроя петербургской печати 1892 — 1905 гг. Анализ петербургской печати тех лет позволил Л.МакРейнолдс сделать вывод о наличии в России конца XIX — начала XX вв. такого феномена, как "журналистика империализма" (4, с.168-197). Следует отметить, что МакРейнолдс видит в органах массовой печати того времени первые ростки российского гражданского общества, предварявшие его окончательное становление, и, соответственно, рассматривает дальневосточную политику конца XIX в. в качестве выражения не только дворцовых, но и — до некоторой степени — общественных ожиданий.

Возвращаясь к теоретическому разбору факторов национального интереса, отмечу еще одну деталь, усложняющую концептуальный анализ исследуемого понятия, — присутствие в нем своеобразных "артефактов", т.е. искусственную организацию общественного мнения, отвечающего нужному верхам курсу, а также искусственное формирование и внедрение идеологий, заданным образом переосмысливающих традиционную идентичность государства в целях его геополитической и экономической переориентации. По сути, речь идет именно о том, что не сумел осуществить режим Ельцина: путем монополизации электронных средств массовой информации и с использованием административных и финансовых рычагов создать надежно работающее на него общественное мнение, а также "изобрести" новую идентичность России, соответствующую геополитическим и социальным преобразованиям, которым этот режим обязан своим появлением.

Теперь я хочу поставить центральные для настоящей работы вопросы: до какой степени "артефакты" национального интереса являются продуктами ложного сознания и в какой мере национальный интерес вообще поддается "конструированию". Ограничусь пока одними "идеальными факторами". Можно ли представить себе сугубо искусственное формирование общественного мнения и его последующую обработку заведомо искажающими реальность идеологическими конструктами? Я хочу поместить этот глобальный теоретический вопрос в знакомый мне исторический контекст, рассмотрев политику России конца XIX — начала XX вв., характеризующуюся смещением геостратегических интересов страны с Ближнего Востока на Дальний. Как я уже говорил, представление о том, что это смещение ни в какой мере не отвечало настроениям общества, не вполне справедливо. Эпоха российского движения к Тихому океану знавала и баталии журналистов, и острые идеологические дискуссии. Начатая Витте экономическая экспансия в Китай получила поддержку ведущих петербургских газет, а также ряда известных философов и ученых, нашедших для нее идейное оправдание. Однако даже самый поверхностный анализ органов печати того времени удостоверяет нас в том, что добрая половина ведущих изданий была теснейшим образом связана с правительственными верхами (в частности, с тем же Витте), получая от них финансовую поддержку и эксклюзивный доступ к ценной информации. МакРейнолдс, например, рассказывает о тесной связи с Витге издателя "Биржевых ведомостей" С.М.Проппера, отмечая переплетение интересов, по ее выражению, "новой политики" и "новой журналистики" (4, с.125-126). Однако хорошо известно, что с Витте были более или менее тесно связаны издатели и других крупнейших петербургских газет: Эспер Ухтомский ("Санкт-Петербургские ведомости"), Георгий Сазонов ("Россия"), Алексей Суворин ("Новое время").

Кроме того, наиболее яркие идеологи "дальневосточной эпопеи" — В.С. Соловьев, Э.Э. Ухтомский, П.А.Бадмаев, С. Н. Сыромятников, А.В. Амфитеатров, А.С. Суворин — при всем бросающемся в глаза несовпадении их взглядов на конечные цели дальневосточной политики были связаны между собой дружескими либо рабочими отношениями, и эти отношения, переплетаясь, образовывали паутину, все нити которой вели к одной и той же высокопоставленной инстанции. Любопытно и то, что сам организатор "дальневосточной" политики (по крайней мере, на первом ее этапе) Витте использовал для ее обоснования аргументы, почерпнутые из двух прямо противоположных доктрин. Согласно одной из них, наиболее последовательно проповедуемой Ухтомским, политика России на Востоке не имела ничего общего с грабительским империализмом западных держав: Россия шла в "желтую" Азию как ее союзник, а спаситель, а не как захватчик. Исходя из другой, пропагандируемой кайзером Вильгельмом II в его переписке с Николаем II (5), а в России философем Соловьевым и затем С.Н.Трубецким (6), России предстояло выполнять роль барьера на пути "желтой опасности", способной духовно, а затем и военным путем покорить и поработить христианский мир.

Сам Витте, очевидно, колебался между этими двумя точками зрения. В лекциях великому князю Михаилу Александровичу 1901-1902 гг. он развивал такие идеи: "Россия не нуждается в колониализме. Ее внешняя политика не только мирная, она — культурная в истинном смысле этого слова. В отличие от попыток западноевропейских держав) поработить народы Востока экономически и зачастую политически, миссия России должна быть покровительственной и возвышенной" (7; цит. по: 8, с.189-190). Одновременно тот же Витте иногда вставлял в свои доклады Государю фразы о том, что Россия является "оплотом против моря желтой расы" (см.: 9, с.5). Я думаю, не стоит преувеличивать лицемерие министра финансов, поскольку оба типа рассуждения — китаефобский и китаефильский — совместимы друг с другом. До боксерского восстания 1900 г. и Соловьев, и Ухтомский могли совершенно одинаково трактовать "миссию России" в Китае как миссию доброжелательного успокоителя потенциально взрывоопасного соседа.

Каждая из упомянутых доктрин базировалась на своеобразном представлении о культурной и геополитической идентичности империи и, соответственно, о характере ее миссии на Востоке. Обе они, послужившие (хотя и в неравной степени) оправданию курса Витте, оказали значительное влияние на российскую культуру, воскреснув, с одной стороны, в евразийской и — отчасти — ранней советской идеологии 1920 — 1930-х годов, а с другой — в идейных исканиях младосимволистской плеяды периода 1908 — 1912 гг. И все же, несмотря на несомненную искренность главных теоретиков' "дальневосточного вопроса", возникает искушение увидеть здесь пример успешного искусственного формирования недостающих идеальных факторов внешнеполитического курса, отвлекших внимание России от Черноморских проливов и приведших ее на "сопки Маньчжурии". Напомню событийную; сторону того волнующего периода отечественной истории.

Эпоха дальневосточной политики

В дипломатической истории России последние годы XIX — первые годы XX в. образуют единый период. Это время справедливо было бы назвать эпохой российской "дальневосточной политики": именно тогда интересы страны оказались впервые связаны не с западными, а с юго-восточными ее рубежами, внимание государственных мужей было приковано к региону Тихого океана и наиболее обсуждаемой проблемой отечественной публицистики стало не пробуждение славянства, но грядущее восстание "желтой" Азии. Нижней границей данного периода, как правило, считают 1895 г. — год окончания неудачной для Китая войны с Японией, заключения Симоносекского мира, пересмотра наиболее тяжелых для Поднебесной его положений под давлением Германии, Франции и в особенности России и установления на непродолжительное время дружественных отношений между империями богдыхана и Белого царя. Конечно, корни этой политики восходят еще к последним годам царствования Александра III, о чем свидетельствуют и строительство Сибирской железной дороги, соединившей восточную и западную части России, и символически значимое путешествие цесаревича Николая Александровича на Восток в 1891 г.

"Бескорыстная" помощь Китаю со стороны России, без единого выстрела отстоявшей территориальную целостность своего крупнейшего южного соседа, пробудила в высших политических кругах империи надежду, что дружба с просыпающимся от многовекового сна Востоком компенсирует как изоляцию страны на Западе, так и невозможность дальнейшей экспансии в Средней Азии после англо-русского разграничения сфер влияния в Афганистане

В 1885 г. дружба с Китаем была закреплена оборонным договором 22 мая (3 июня) 1896 г. Одновременно Витте добился от китайского руководства согласия на прокладку южной ветки Сибирской магистрали во Владивосток напрямую через территорию Маньчжурии. Права на владение железной дорогой должны были перейти к созданному российским правительством Русско-Китайскому банку. Несмотря на ряд сложностей в переговорах с китайской стороной, политика "мирной экономической экспансии" обещала принести большие выгоды и для развития отечественной индустрии (Маньчжурия казалась идеальным рынком сбыта), и для обеспечения привилегированного статуса страны в Китае.

Однако последующие события роковым образом отразились на союзе двух восточных империй. В 1897 г. в наказание за убийство китайцами двух немецких миссионеров Германия захватывает бухту Цзяочжоу, на что Россия (вернее, министр иностранных дел М.Н. Муравьев при активном противодействии Витте) реагирует давлением на Китай, в результате которого получает в марте 1898 г. в арендное пользование на 25 лет Ляодунский полуостров с двумя хорошо защищенными гаванями Порт-Артур и Далиенвань (Дальний). Будучи вовлечена в интервенцию коалиции держав против охваченного ихэтуаньским восстанием Китая летом 1900 г., Россия оккупирует север Маньчжурии, окончательно разрушая свой "имидж" спасительницы желтого Востока. Требуя особого статуса в Маньчжурии, Россия формально отказывается от всех прав на Корею, которая признается сферой интересов Японии. Однако примерно с 1902 г. активизируется "клика" генерала А.М. Безобразова, настаивающая на проведении более активной, хотя и закулисной, политики России в Корее. Ее деятельность приводит к отставке в августе 1903 г. с поста министра финансов главного противника Безобразова Витте и ослаблению позиций близкого Витте министра иностранных дел графа В.Н. Ламсдорфа. Последовавшая затем передача части дипломатических полномочий при проведении переговоров с Японией о статусе Кореи стороннику "жесткого курса" наместнику Дальнего Востока адмиралу Е.И. Алексееву провоцирует нападение Японии на российскую тихоокеанскую эскадру в январе 1904 г. Дальнейшее хорошо известно: падение Порт-Артура, позор Мукдена и Цусимы, наконец, Портсмутский мир 1905 г., освободивший Россию от выплаты контрибуций, но лишивший ее прав на Ляодун, Южную Маньчжурию и южную половину Сахалина, поставили предел экспансии России на Дальнем Востоке. Окончательное завершение первой "евразийской интермедии" (выражение В.Л.Цымбурского; см.: 10) приходится на 1907 г. — год назначения на пост министра иностранных дел энергичного А. П. Извольского. Он решает положить конец дальневосточному крену отечественной внешней политики, выступив инициатором двухсторонних соглашений о разграничении интересов в Азии между Россией и ее основными соперниками на Востоке — Японией и Англией. Именно в период министерства Извольского Россия вновь возвращается на Балканы.

Между историками издавна ведутся споры о том, какие шаги втянули Россию в войну 1904 — 1905 гг., к которой страна заведомо была не готова. Одна версия отталкивается от высказываний Витте, содержащихся в его посмертно изданных мемуарах. Витте настаивает на своей непричастности к развязыванию войны, возлагая всю вину на сторонников решительного курса, требовавших территориальных захватов, а также на интриганов из группы Безобразова. Многие влиятельные историки — и у нас в стране, и за рубежом — склонны полагаться на характеристики Витте, признавая несовместимость (или, по крайней мере, неравнозначность) его программы "мирной экспансии" с авантюристическими проектами "безобразовцев" (см.: 11). Наиболее авторитетным противником такой версии является Б.А. Романов, автор двух капитальных трудов о российском проникновении в Маньчжурию (12). Романов не усматривал серьезных различий в планах Витте и его соперников — действия каждой из сторон, по мнению историка, были одинаково авантюрными. Проведение железнодорожной ветки по чужой территории, опасной для проходящих по ней поездов с товарами, не могло не повлечь за собой установление в той или иной форме военного контроля над этой территорией. Кроме того, вложенные Россией в Дальний Восток финансовые ресурсы требовали быстрой экономической отдачи, на чем и настаивала противостоявшая Витте группа.

Аргументы Романова, чья книга была переведена на английский язык и издана в США в самый острый период холодной войны (13), оказали значительное влияние на западных исследователей, большинство которых склонно критично относится к деятельности Витте. Их скепсис по отношению к начинаниям "русской Бисмарка" в немалой степени обусловлен и принципиальным неприятием "русского империализма" как такового. По суровому заключению немецкого ученого Д.Гейера, в эпоху Витте отсталая страна пожелала следовать американской политике "открытых дверей" и финансового империализма. Закономерно, что эта попытка потерпела крах и Россия вернулась к традиционные для нее методам установления влияния, связанным не с экономикой, но с "военным захватом, территориальной аннексией и русификацией" (14, с.196).

Гейер разделяет превалирующее в среде историков представление о незначительной роли идеологических мотивов в экспансии империи на Восток, полагая, что программа проникновения в Азию не имела сколько-нибудь значительной поддержки в российском обществе (14, с.189). Между тем было бы неверно утверждать, что таких мотивов вовсе не было, другое дело, что они изучены еще весьма плохо. Исследователей идеологий российской миссии в Азии можно пересчитать по пальцам. Пионером в этой области может считаться американский историк русского происхождения А. Малоземов, прославившийся своей диссертацией о причинах русско-японской войны (15). Именно от Малоземова, по-видимому, исходит распространенная в американской литературе тенденция именовать сторонников движения России в Азию "восточниками" (Еasterners в противоположность "западникам" — Westerners или Westernizers). Кроме Малоземова, "восточничеством" занимался также Э.Саркисянц, однако, скорее как историк культуры, чем как историк внешней политики (16). Он предложил разделять "мессианство" "восточников" и внешнюю политику царской России, мало отличавшуюся от современных ей западных аналогов, полагая, что идея миссии России на Востоке воскресла в эпоху раннего большевизма, стремившегося поднять "трудящихся Востока" на борьбу с западным империализмом (17, с. 254). Из недавних работ следует отметить краткую биографию наиболее известного "восточника" Э.Э.Ухтомского, написанную канадским историком Д.Схиммельпеннинком ван дер Ойе с хорошим использованием архивного материала (18). Интересно, что на русском языке об этом идейном течении практически ничего не создано (19) при том, что судьба родственного ему "евразийства" остается одной из самых популярных тем литературы о первой русской эмиграции.

Несколько слов о самом термине "восточники". Использующие данное понятие западные исследователи именуют "восточниками" всех тех, кто в конце XIX в. связывал судьбу России с Азией, независимо от симпатии или антипатии к последней. Происходит это, по-видимому, от неверия ученых в искренность симпатий российских деятелей к Азии и убеждения, что такие симпатии были не более чем предлогом для империалистической экспансии. Так, по мнению М.Хаунера, скрытым лейтмотивом размышлений Ухтомского, несмотря на его восторженное отношение к китайской цивилизации, был все тот же страх перед затаившейся "желтой опасностью" (20). Я полагаю, что подобный взгляд представляет собой неоправданное упрощение, поэтому, принимая устоявшийся термин, ограничиваю число "восточников" сторонниками сближения с "желтой" Азией и не включаю в объем этого понятия тех, кто, подобно Соловьеву, Азии опасался.

Следует также иметь в виду, что термин "восточники" практически не встречается в сочинениях русских мыслителей рубежа веков. Я могу сослаться лишь на один случай использования этого термина в качестве самоназвания — в одной из нововременских заметок 1901 г. цикла "Опыты русской мысли" популярного на рубеже веков публициста С.Н. Сыромятникова. Сыромятников, пытаясь морально оправдать свой переход в стан русских националистов, рассказывал в этой статье о том, как он расстался с западническими убеждениями своей юности: "Мне кажется, что честное искание правды лучше и полезнее для общества, чем стоять горою за то, во что вы потеряли веру. Ведь я был западником не из корысти, а потом стал "восточником" не из-за денег или каких-нибудь милостей" (21). Отметим, что Сыромятников помещает слово "восточник" в кавычки, что показывает, насколько непривычным было это понятие для читателя самой популярной в России газеты. Впоследствии термин "восточничество" без всякого соотнесения с геополитическими исканиями рубежа веков воскрес в евразийском движении. Один из его представителей Я.Бромберг назвал свою (ныне столь популярную в кругу сторонников А.Г.Дугина) статью в сборнике "Тридцатые годы" "Еврейское восточничество в прошлом и будущем". В этой работе "восточное" еврейство с его метаниями от хасидской или саббатианской мистики к нигилизму и богоборчеству объявлялось близким по духовному типу русскому народу и русской интеллигенции и, напротив, совершенно чуждым либеральному еврейству Западной Европы (22, с.210).

Кто такие восточники?

После ознакомления с работами российских публицистов у меня возникло большое сомнение, что мои соотечественники осведомлены об упомянутом идейном течении хотя бы в равной с американцами степени. Читателей "Нового мира" едва ли удивило суждение одного из авторов журнала, исследователя евразийства П.Кузнецова, свидетельствующее о таинственном забвении отечественной наукой даже не отдельных представителей русской культуры, а целой ее эпохи: "Вопреки широко распространенному мнению, у евразийцев в строгом смысле практически не было серьезных предшественников в России. "Исход к Востоку" в национальном сознании восемнадцатого или девятнадцатого столетий так же трудно представим, как, скажем, "исход в Африку" (23, с. 168). Как мы уже знаем, автор цитированных строк не прав — первый "исход" к зауральскому Востоку состоялся вовсе не в 1920-х, а в 1890-х годах. Подтверждение этому факту Кузнецов мог бы обнаружить в хорошо знакомой ему книге Соловьева "Три разговора", вышедшей отдельным изданием в 1900 г. как раз перед обострением ситуации в Пекине во время ихэтуаньского восстания. (Интересно, что в рассматриваемой статье Соловьеву и его "панмонголистским" видениям конца жизни (он скончался летом 1900 г.) посвящена целая глава (23, с.164—167), причем Кузнецов признает, что страх философа перед "желтой опасностью" вполне соответствовал настроениям конца XIX в.).

Один из героев "Трех разговоров", политик, на вопрос другого персонажа (господина Z) об отношении к теории культурно-исторических типов, отвечает следующими словами: "Слыхал я про эту варьяцию славянофильства и даже случалось разговаривать с приверженцами этого взгляда. И вот что я заметил, и это, по-моему, решает вопрос. Дело в том, что все эти господа никак не могут удержаться на точке зрения нашей греко-славянской самобытности, а сейчас же с головой уходят в исповедание и проповедания какого-то китаизма, буддизма, тибетизма и всякой индийско-монгольской азиатчины. Их отчуждение от Европы прямо пропорционально их тяготению к Азии" (24, с.695). Редко у кого из комментаторов соловьевского текста возникает вопрос, каких адептов китаизма и азиатчины имеет в виду философ. Мне представляется, что речь идет в первую очередь об одном из ближайших друзей Соловьева, князе Ухтомском и круге его единомышленников. Соловьев находился в дружеских отношениях с князем еще с 1870-х годов, со времени преподавания в петербургском университете (25). Соловьев одобрил первые поэтические опыты Ухтомского. Тем не менее, к востокофильству и антизападничеству Ухтомского Соловьев относился критически. В 1894 г. он поместил в журнале "Вестник Европы" рецензию на книгу Ухтомского "Путешествие на Восток Е.И.В. Государя Наследника Цесаревича 1890–1891", где подверг критике точку зрения князя относительно целей продвижения России на Восток. Ухтомский считал такими целями противодействие империалистическим планам Великобритании и деколонизацию Британской Азии. Требование для Индии и Китая "самобытного развития", писал Соловьев, "основано на недоразумении <…> нынешние народы Востока чуждаются этих необходимых условий всякого прогресса, ибо, по словам нашего автора, они не признают ничего кроме себя самих. В особенности это должно сказать о Китае, который слишком самодоволен и самоуверен, чтобы добровольно подчиниться высшим началам культуры. В предстоящей рано или поздно борьбе Россия, как авнгард всемирно-христианской цивилизации на востоке, не имеет ни возможности, ни надобности действоватьизолированно или враждебно относительно прочего христсианского мира. Даже помимо высших принципов практическая необходимость заставит нас выступить против Китая в тесном союзе с европейскими державами, особенно с Францией и Англией, коих владения прилегают к срединной Империи" (26, с.396).

Из рук умирающего Соловьева знамя европейского сплочения перед лицом "восточной опасности" принял его ближайший друг, князь С.Н. Трубецкой, кстати, один из частых авторов издаваемых Ухтомским "Санкт-Петербургских ведомостей". В одной из бесед Трубецкого с Соловьевым перед самой кончиной последнего собеседники сошлись в полном неприятии перспективы союза с Азией против колониальных держав, последовательным сторонником которой, как известно, был Ухтомский. "Мы говорили об убожестве европейской дипломатии, проглядевшей надвигающуюся опасность, — передает этот разговор Трубецкой, — о ее мелких алчных расчетах, о ее неспособности обнять великую проблему, которая ей ставится, и разрешить ее разделом Китая. Мы говорили о том, как у нас иные все еще мечтают о союзе с Китаем против англичан, а у англичан — о союзе с японцами против нас" (27, с.294).

В 1900 г., когда появился процитированный выше очерк Трубецкого, читатель хорошо знал, кто в России мечтает о союзе с Китаем. Именно в этом году Ухтомский выпустил брошюру "К событиям в Китае. Об отношениях Запада и России к Востоку", где, в частности, писал об ихэтуаньском (боксерском) движении и выступлении против него коалиции восьми держав: "Движение, охватившее пока лишь часть Китая, и, конечно, всею тяжестью обрушивающееся на Россию за ее, надо надеяться, временное и случайное отождествление своих интересов с интересами других хищнически настроенных и лукаво действующих держав, — это движение грозит разрастись до небывалых размеров, увлекая в страшный водоворот и те элементы, которые еще недавно могли считаться совершенно индифферентными и нейтральными по отношению к дальнему Востоку, а именно объединяющие общею фантастическою идеею мусульманский мир" (28, с.1).

В 1890-е годы Ухтомский был близок к Николаю Александровичу, наследнику престола, а затем самодержцу. Он сопровождал цесаревича в его поездке на Восток, впоследствии написал об этом путешествии трехтомный труд (тот самый, который рецензировал Соловьев), в котором отразилась его любовь к Азии и вера в ее духовное сродство с Россией. Ухтомский не испытывал особой симпатии к мусульманскому миру, серьезно опасаясь панисламистского движения (29). Интерес ученого был всецело прикован к Индии, родине Будды, и ко всему региону распространения буддизма. Он неоднократно выступал против нарушения прав бурятских ламаистов православными миссионерами, что вызывало, кстати говоря, немалое раздражение у русских националистов, распространявших слух о его переходе в буддизм (30). Известность в научных кругах Ухтомский приобрел благодаря собранной им коллекции ламаистских древностей, вошедшей в фонд Эрмитажа;
(31). В области внешней политики князь последовательно отстаивал курс на
поддержку авторитета маньчжурской династии. После поспешного захвата Ляодуна он встал в оппозицию к тогдашнему министру иностранных дел М.Н.Муравьеву (см.: 32, с.120), стрямясь к возобновлению союзнических отношений с Цинским Китаем. Волнения 1900 г. и участие в их подавлении России не заставили его отказаться от заветной мечты о духовном и политическом союзе России и Азии. Ухтомский продолжал считать, что в отдаленном будущем России уготована миссия духовного успокоения восточного мира, пробужденного алчным Западом. Пока же в преддверии всемирно-исторической развязки стране следует "незримо крепнуть среди северных и степных пустырей в ожидании спора двух миров, где не им обоим будет принадлежать решение" (28, с,45). Видение князем России, мирно усиливающейся в ожидании получения Чингисханова наследия — власти над Азией, —оригинально дополняло прагматическую линию Витте (ближайшим сотрудником которого Ухтомский являлся), отстаивавшего ту же внешнеполитическую стратегию.

В отличие от Ухтомского, Соловьев стремился переориентировать дальневосточный курс России на совершенно иные ценности. Он полагал, что ей необходимо солидаризоваться с европейскими державами в противодействии потенциальной "желтой опасности". Наиболее страшным вариантом актуализации этой опасности стало бы, по мнению философа, возникновение панмонгольского движения, способного обеспечить надежную идеологическую платформу для японо-китайского альянса против Запада. Соловьев признавал разумность курса Витте на культивирование дальневосточного региона (точнее, на экономическое проникновение в него), видя в нем средство предотвратить нависшую над Европой угрозу панмонголизма, однако, как уже говорилось, в критической ситуации 1900 г. он склонен был оправдать призыв к решительной военной борьбе с Китаем, разойдясь по этому вопросу и с Ухтомским, и с Витте.

Спустя четыре года после смерти Соловьева в брошюре "Перед грозным будущим. К русско-японскому столкновению" Ухтомский отреагировал на пророчества Соловьева и Трубецкого относительно угрозы панмонголизма напоминанием о "наследии Чингисхана", оставленном якобы вовсе не азиатам-китайцам, а империи русского царя : "Никакого панмонголизма, никакой "Азии для азиатов", никакой Японии, действительно способной направить пробужденный Восток против Европы, по моему и нет, и быть не может. Все те идеи мирового господства (в пределах Старого Света), которыми жили и дышали величайшие монархи древнего мира и средневековья, всецело перешли в плоть и кровь русского народа, после столетий единоборства с татарами. Чингисы и Тамерланы, вожди необозримых вооруженных масс, создатели непобедимых царств и крепких духом широкодумных правительств, — все это закаливало и оплодотворило государственными замыслами долгополую, по-китайски консервативную, змеемудрую допетровскую Русь, образовавшую обратное переселению восточных народов течение западных элементов вглубь Азии, где мы — дома" (33, с.б-7) (История идей иногда складывается весьма любопытно: в 1920-е годы концепцию "наследия Чингисхана" воскресил сын одного из основных оппонентов Ухтомского "евразиец" Н.С.Трубецкой. Его понимание "наследия Чингисхана" отличалось от идей Ухтомского, но об этом отличии нужно рассказывать в отдельной работе).

О положительной роли Чингисханова завоевания для строительства централизованной русской государственности писал в своей книге 1900 г. "Россия и Китай" (34) и другой идеолог нашего "протоевразийства" — Бадмаев, известный любителям русской истории как доктор тибетской медицины и соратник Григория Распутина. В эпоху "первой евразийской интермедии" ему довелось сыграть — при помощи поначалу оказывавших ему поддержку Витте и Ухтомского — немалую роль в идеологическом обеспечении дальневосточной политики империи. Известна его записка 1893 г. Александру III "О задачах русской политики на азиатском Востоке", ориентировавшая царя на энергичные усилия по присоединению Китая (35). Бадмаева сближало с Ухтомским неприятие методов европейской колонизации Поднебесной и уверенность в добром расположении китайского народа к русскому царю. Разделила их позиция по отношению к маньчжурскому императорскому дому — в отличие от Ухтомского, Бадмаев не был склонен поддерживать авторитет этих властителей; напротив, в упомянутой записке он призывал царя организовать центр восстания тибетского, монгольского и китайского населения против правящей династии, чтобы присоединить территорию Поднебесной к своим владениям и тем самым защитить от неминуемого европейского вторжения. Как показывает в своей статье И.В. Лукоянов, Ухтомский одно время всячески поддерживал Бадмаева, убеждая царя, что "наше будущее — в монголо-тибето-китайском районе", однако, впоследствии, "не без участия Витте", он "разглядел в Бадмаеве афериста" (36, с.114–115).

Наконец, упомяну еще одного "восточника" — С.Н.Сыромятникова, писавшего в "Новом времени" фельетоны под псевдонимом "Сигма". Он был умеренным русским националистом, одним из основателей "Русского собрания" — первой в России националистической организации, которая появилась на свет в ноябре-декабре 1900 г. в Петербурге. Как сообщал в одной из газетных заметок Сыромятников, непосредственным поводом к созданию "Русского Собрания" стали "китайские события". "Вернувшись <…> с Персидского залива, — писал он, — в октябре 1900 г., я заметил, что китайская война подняла патриотическое настроение русского общества и что его можно подвинуть на устройство кружка, в котором бы русский человек приучался бы думать о настоящем, постоянно сверяя его со своим историческим прошлым, что я и пробовал по мере сил делать в моих "Опытах русской мысли", имевших некоторый успех <…> Сблизить петербургских чиновников с русской историей, не с ее педантическими и археологическими мелочами, а с ее живыми и великими образами, с ее здравыми народными идеями — казалось мне задачей, достойной общественного деятеля" (37, с.2). Упомянутое в приведенной цитате сочинение 1901 г. "Опыты русской мысли" открывается рассказом о состоявшемся в Персии, где Сигма в 1900 г. находился в составе дипломатической миссии, споре автора с неким германским археологом. Спор этот касался разворачивающегося на глазах у собеседников китайского конфликта, в котором современники усматривали начало войны Востока и Запада . Сыромятников бросает в лицо оппоненту слова, кажущиеся предвосхищением знаменитых блоковских "Скифов": "Мы сделаемся предводителями бедных материальными благами и богатых духом... Отныне не будем мы защищать грудью Европу от Азии, как защищали ее от натиска татар. Мы пойдем заодно с этой Азией, ибо мы нашли себя и обдумали себя и увидели, что вы идете не на дело жизни и обоготворения, а на дело смуты и служения дьяволу" (38, с.30). Принципы борьбы против Европы Сыромятникова во многом напоминают позднейшие теории Мао Цзэдуна и Пол Пота: "Насилие Европы над Азией есть насилие горожан над крестьянами... Русский национализм заключается в борьбе с городом, с городскими представлениями и интересами в области права, религии, искусства, философии, в изучении восточных деревенских идей и проведении их в жизнь" (38, с.74).

Сыромятников признал в одной из статей, что значительное влияние на становление его мировоззрения, на совершенный им переход от западничества к "восточничеству", оказал князь Э.Э. Ухтомский, в составе миссии которого Сыромятников в 1897 г. посетил Китай. Впоследствии он разошелся с князем как лично, так и идейно. О причинах ссоры двух "восточников" можно только догадываться — вероятно, одна из причин заключалась в том, что Сыромятников пытался сочетать "восточнические", по существу своему надэтнические и наднациональные, даже сверхконфессиональные, идеи с русским национализмом, тогда как Ухтомский считал такое сочетание невозможным. Сам Сигма о своих отношениях с князем писал так: "Но для того, чтобы перейти от западного индивидуализма в философии и от парламентаризма в государственной жизни, нужно было отказаться от западного миропонимания, от Руссо, от английского права, от французской революции. Это был самый трудный период в моей умственной жизни, когда я чувствовал, что расположение русского материала по западным клеточкам и подведение его к западным образцам есть развитие фальшивое, а восточной философии взять было не от куда. Из этого магического круга вывел меня кн. Э.Э.Ухтомский, привезший из двух своих поездок по Востоку не знание его (он не знает его и теперь), а какую-то поэтическую атмосферу восточного чувства, которая заставляла угадывать, что за этим чувством скрываются какие-то значительные факты народной психологии и философии. Несмотря на то, что наши личные отношения с князем Ухтомским довольно давно прекратились, несмотря на то, что его внутренняя политическая программа отличается полнейшей спутанностью и туманностью, я не могу не вспомнить с благодарностью, что ему я обязан тем, что пошел на Восток, откуда возвратился уже без прежней неспособности примирить русскую историю с философией, ибо Восток дает целость русской мысли" (21, с.2).

Если подытожить приведенный выше экскурс в историю основательно забытого на родине идейного течения, то будет справедливым охарактеризовать "восточничество" как попытку создать и популяризовать новое (по сравнению с распространенным в XIX в.) представление об идентичности России и ее исторической традиции. Если в общественной мысли 50-80-х годов прошлого столетия Россия по преимуществу выступала в качестве наследницы Византии, то "восточники" первыми увидели Россию в совершенно иной исторической перспективе — как преемницу империи Чингисхана.

Честно говоря, я до сих пор не могу найти ясный ответ на вопрос, почему сами евразийцы никогда (насколько мне известно) не говорили о своих прямых предшественниках в русской общественной мысли. Возможно, они просто не хотели связывать себя с течением, которое казалось им полностью инспирированным бюрократическими кругами Петербурга при помощи нечистой на руку журналистики. Евразийцы — при всем их азиатофильстве — видели себя наследниками здоровой московско-славянофильской традиции (39), а не мечущегося между Азией и Европой Петербурга, скомпрометированного двумя военными поражениями и революциями. Аналогичным образом левые евразийцы Д.П.Святополк-Мирский и П.П.Сувчинский категорически не принимали вроде бы близкую им идеологию скифства, а в поэзии А.А. Блока, автора совершенно "евразийского" по духу стихотворения "Скифы", обнаруживали "веяние смерти".

"Бессознательное" национального интереса

Я ни в коем случае не собираюсь опровергать мнение, что переориентация политических интересов империи с Запада на Восток явилась следствием сознательной политики правительственных кругов и что эти круги выступали в качестве организаторов обработки общественного мнения. Однако мне кажется, что "конструктивистское" представление о произвольном, не мотивированном культурными предпосылками развороте геополитических ориентаций государства на 180 градусов страдает односторонностью. Невозможно, по-моему, вообразить, что какой-либо, пусть даже самый выдающийся, политик способен из ничего создать необходимую для осуществляемых преобразований идейную базу. Такого государственного мужа скорее можно уподобить платоновскому демиургу, оформляющему материю изменяющихся, непостоянных общественных настроений при помощи извечных архетипических идей. И то, и другое — и меняющиеся настроения, и архетипы — относятся к нерациональному пласту национального интереса, к его бессознательному. У "бессознательного" национального интереса имеются синхронический и диахронический слои. Синхронический срез позволяет обнаружить наиболее глубинные архетипы политической культуры, инвариантные для конкретной международной стратегии государства и составляющие его своеобразную метатрадицию. Диахронический — дает представление о культурных ориентациях и установках определенного времени. Попробую очертить некоторые параметры "бессознательного" компонента внешней политики конца XIX — начала XX в., проявившиеся в специфике восприятия обществом движения империи к рубежам Тихого океана.

Начну с самых общих характеристик. Во-первых, огромную роль в восприятии "дальневосточной политики" играл архетип империи как носительницы сакральной власти (40). Политика воспринимавшей себя таким образом империи действительно должна была расходиться с империализмом западных держав, нацеленным на поиск новых рынков сбыта и дешевой рабочей силы. Противопоставление русской (и китайской) традиционной имперскости и западноевропейского — в особенности британского — империализма, проходившее через всю консервативную петербургскую печать конца XIX– начала XX в., представляло собой, видимо, не только лицемерное сокрытие истинных мотивов экспансии. Для апологетов дальневосточной политики необходимо было сознавать идеальные основания внешнеполитической активности их империи. Данное обстоятельство во многом объясняет причины малой популярности — даже в петербургском обществе — войны с Японией. Петербургская Россия долго сама себя убеждала, что в отличие от западных держав она преследует на Востоке высшие цели. Поэтому она могла рассматривать себя как союзницу Востока против Запада, иногда как союзницу Запада против Востока, однако эгоистическая борьба за территории Востока с равноправным конкурентом явно встречала в стране равнодушие и непонимание. Видимо, эти чувства испытывал А.С. Суворин, когда в не вышедшем свет фельетоне 1903 г. признавался, что "если судьба действительно нам предопределила воевать в нынешнем году и если против судьбы, против "божьего предопределения" ничего не поделаешь, то я бы предпочел воевать с Турцией из-за Македонии, а не из-за Маньчжурии с нашим желтым соседом" (41). Если так безрадостно воспринимал возможный конфликт с Японией издатель газеты, в целом поддерживающей дальневосточную политику Николая II, то можно себе представить, что думали те, кто с самого начала относился к ней скептически.

Во-вторых, имперство России значительно отличалось от западных образцов и в другом отношении. Россия стремилась не столько "вчинить" свою идею другим народам (скажем, утвердить превосходство русского православия над восточными религиями), сколько закрепиться на значимых для нее пространственных рубежах. Нам будет сложно понять симпатию и интерес России к покоряемому ей Востоку и восточным народам, если мы станем оценивать феномен российской империи по критериям империи римской. Дело в том, что для политического сознания России характерно представление, будто сакральный центр империи находится не внутри, а вне ее. Именно это и заставляет ее стремиться к присоединению территорий, приближающих страну к отдаленному от нее центру, где бы тот ни находился, в Европе, на Балканах или даже в сказочном Тибете, и именно здесь сокрыта одна из загадок "русского империализма", в последнее время все более высвечивающаяся в трудах отечественных политологов — ВЛ.Цымбурского, М.В.Ильина, С.В.Лурье. Впрочем, полагаю, что комплексное раскрытие потаенных мотиваций "русского империализма" еще впереди.

Можно добавить, что в самые последние годы "дальневосточной политики" наблюдалась явная тенденция к переосмыслению ее духовных основ. Примерно с 1903 г. на смену либеральному империализму Витте, толерантному по отношению к национальным меньшинствам, постепенно приходит (в качестве полуофициального курса) более жесткий русский национализм, чуждый заигрываниям с чужеземными традициями и богами. По-видимому, это течение получает поддержку со стороны соперника Витте Плеве. В том же 1903 г., незадолго до отставки Витте, как можно проследить по периодической печати, усилились нападки на "восточников" со стороны конкурирующей группировки русских националистов. Со страниц "Русского вестника" на Сыромятникова и Ухтомского повел атаку приобретавший все большее влияние в рядах "Русского собрания" В.Л.Величко (42). Ухтомский, вынужденный отбиваться от обвинений в переходе в буддизм, начал с либеральных позиций критиковать националистический напор правой печати. Колеблющуюся позицию в конфликте заняло суворинское "Новое время" — этот, по выражению Витте, "флюгер" петербургской печати.

Среди особенностей культуры конца XIX в., способствовавших возникновению идеологии "восточничества", нужно упомянуть, конечно, и об увлечении культурой Азии, об открытии европейцами сокровищницы религиозного и философского наследия Востока. Именно в XIX в. возникает интерес к буддизму, усилившийся в России во многом благодаря влиянию философии Шопенгауэра. На это время приходятся также синкретические попытки синтеза восточной и европейской религиозных традиций — вспомним хотя бы теософию Е.Блаватской или симпатию к конфуцианскому культу отцов, которую испытывал такой оригинальный русский мыcлитель, как Н.Ф.Федоров. Перед лицом неожиданно всплывшего на рубеже веков противоречия между душой Азии, с одной стороны, и душой Европы, с другой, как-то забылись культурные различия внутри западного мира, духовная подоплека конфликта германской и романских народностей, католицизма и протестантизма, волновавшая философов XIX в., а позднее (уже в XX в.) — идеологов русского религиозного возрождения. Почти всем российским мыслителям рассматриваемого времени Европа виделась целостным, цивилизационно единым образованием, расколотым только по поверхностным политическим интересам.

Наконец, в культурной атмосфере той эпохи возникало парадоксальное и для России в целом нехарактерное сочетание настроений индивидуализма и консерватизма, обусловленное в немалой степени переживанием втягивания империи в бескрайние и необозримые просторы Азии. Это переживание предопределяло увлеченность азиатским миром, даже завороженность тем спокойствием, которое ассоциировалось с "недвижным Китаем". Такое мироощущение проявилось с максимальной отчетливостью в поэтических произведениях Ухтомского, где регион Тихого океана обрел поэтическую фактуру именно как тихий, погруженный в извечный трансцендентный покой (43). Но покою азиатского мира противостояла весьма динамическая в конце XIX в. картина неустанно движущейся на Восток и одновременно бурно индустриализирующейся России. Это свойственное эпохе сочетание тяги к движению и покою, к открытости и изоляционизму, общее для круга лиц, эмоционально вовлеченных в российскую политику в восточной части Азии, в какой-то мере позволяет понять атмосферу последних лет царствования Александра III и первых — Николая II, а именно столь характерное для нее странное психологическое переплетение реакционности и предприимчивости, проявившееся в своеобразном дуумвирате — Победоносцев-Витте.
.
Наличие описанной выше "бессознательной" культурной доминанты национального интереса дает нам право изучать "дальневосточную политику" ' как жизненное дело целого поколения русских людей, а не только как циничную игру бюрократии и дворцовой камарильи.

Общий вывод из всего сказанного будет, пожалуй, звучать следующим образом.
Мы часто надеемся поставить себе на службу то, орудием чего мы являемся. Поэтому политик, желающий манипулировать сознанием своего народа, нередко сам оказывается в плену у того, что лежит в его глубине.

1999 г.


Автор выражает глубокую признательность В.Л. Цымбурскому, Г.Б. Кремневу и А.А. Носову за ценные указания, полученные от них во время написания настоящей статьи.


1. Межуев Б.В. Концептуализация "национального интереса" в политических дискуссиях. // Социальные исследования в России. Берлин-Москва, 1998.

2. См., напр., любопытную американскую биографию В.К. Плеве, проникнутую уважением и даже симпатией к одному из самых непопулярных политиков отечественной истории XX в.: Judge Е. Plehve: Repression and Reform in Imperial Russia, 1902 ~ 1904. Syracuse — N.Y., 1983.

3. Jelavich В. A Century of Russian Foreign Policy, 1814 — 1914. Philadelphia — N.Y., 1964.

4. McReynolds L. The News under Russia's Old Regime. The Development of a Mass-circulation Press, Princeton, N.J., 1991.

5. Переписка Вильгельма с Николаем II. 1894 — 1914. М.-Пг., 1923.

6. См.: Трубецкой С.Н. Письмо в редакцию г. "Санкт-Петербургские Ведомости" // "Санкт-Петербургские Ведомости", 31-го августа 1900, № 238.

7. См.: Wtte S. J. Vorlesungen uber Volks- und Staatwirtschaft. 1901-1902. Stuttgart, 1913, vol.1.

8. Geyer D. Russian Imperialism. The Integration of Domestic and Foreign Policy, 1860-1914. New Haven — L., 1987.

9. См.: Westwood J.N. Russia against Japan, 1904-05. N.Y., 1986.

10. Цымбурский В.Л. "Европа — Россия": "третья осень" системы цивилизаций // "Полис", 1997, № 2.

11. Ignat'ev A.V. The foreign policy of Russia in the Far East at the turn of the nineteenth and twentieth centures // Imperial Russian foreign policy. Cambridge, 1993.

12. Романов Б.А. Россия в Манчжурии (1892 — 1906). Л., 1928; Романов Б.А. Очерки дипломатической истории русско-японской войны 1895- 1907 гг. М.-Л., 1947.

13. Romanov В. Russia in Manchuria. Ann Arbor, 1952.

14. Geyer D. Russian Imperialism. The Integration of Domestic and Foreign Policy. 1860-1914. New Haven — L., 1987.

15. Malozemoff A. Russian Far Eastern Policy, 1881-1904: With Special Emphasis on the Causes of the Russian'Japanese War. Berkley, 1958.

16. Sarkisyanz E. Russland und der Messianismus der Orients. Tabingen, 1955.

17. Sarkisyanz E. Russian Attitudes Towards Asia. — "The Russian Review", 1954, vol. 13, № 4.

18. Schimmelpenninck van der Oye D. The Asianist Vision of Prince Ukhtomskii // Казань, Москва, Петербург: Российская империя взглядом из разных углов. М., 1997.

19. Одним из немногих исключений может служить небольшая статья Л.Р. Полонской, в которой Эспер Утомский прямо назван "первым евразийцем". См.: Полонская Л.Р. Между Сциллой и Харибдой (Проблема Россия — Восток — Запад во второй половине XIX в. К.Леонтьев, Э.Ухтомский, Вл.Соловьев) // Московское востоковедение. Очерки, исследования, разработки. Памяти Н.А. Иванова. М., 1997. С.271 — 285.

20. См.: Hauner M. What is Russia to us ? Russia's Asian Heartland Yesterday and Today. Boston, 1990.

21. Сигма <С.Н. Сыромятников> Опыты русской мысли. X. // "Новое время", 18-го февраля (3-го марта) 1901, № 8972.

22. Тридцатые годы. Утверждение евразийцев. Книга VII, 1931.

23. Кузнецов П. Евразийская мистерия // "Новый мир", 1996, № 2.

24. Соловьев B.C. Собрание сочинений. Т.2, М., 1988.

25. Воспоминания Ухтомского о Соловьеве см. по изд.: Российский архив. (История Отечества в свидетельствах и документах ХVIII–ХХ вв.). Выпуск II-III. М-, 1992, с.392-402.

26. В.С. <Вл. С. Соловьев> рец. на: Путешествие на Восток Е.И.В. Государя Наследника Цесаревича 1890–91. Автор-издатель кн. Э.Э. Ухтомский. Иллюстрировал Н.Н. Каразин. Части 1-3. Петербург-Лейпциг. 1893–94.

27. Трубецкой С.Н. Смерть В.С. Соловьева 31 июля 1900 г. — Книга о Владимире Соловьеве. M., 1991.

28. Ухтомский Э.Э. К событиям в Китае. Об отношениях Запада и России к Востоку. СПб., 1900.

29. Ухтомский Э.Э. Мекка в религиозном и политическом отношении // "Русское обозрение", 1890, № 2.

30. См.: Православные или Буддисты // "Отечество", 9-го (22) марта 1903 г.

31. Леонов Г.А. К истории ламайского собрания Госудаственного Эрмитажа // Буддизм и литературно-художественное творчество народов Центральной Азии (под ред. Р.Е. Рубаева). Новосибирск, 1985.

32. Ольденбург С.С. Царствование императора Николая II. Белград, 1939.

33. Ухтомский Э.Э. Перед грозным будущим. К русско-японскому столкновению. СПб., 1904.

34. Бадмаев П.А. Россия и Китай. СПб., 1900.

35. См. по изд.: За кулисами царизма. Архив тибетского врача Бадмаева. Л.- М., 1925.

36. Лукоянов И.В. Восточная политика России и П. А. Бадмаев // "Вопросы истории", 2001, №4.

37. Сыромятников С. Дома. XLVI // "Новое время", 16 (26) марта 1903, № 9709.

38. Сыромятников С.Н. Опыты русской мысли. Книга первая. СПб., 1901.

39. Савицкий П.Н. Евразийство. — Русский узел евразийства. Восток в русской мысли. М., 1997. См. также по проблеме понимания Евразии евразийцами: Цымбурский В.Л, Две Евразии: омонимия как ключ к идеологии раннего евразийства // "Вестник Евразии", 1998, № 1-2 (4-5).

40. Каспэ С.И. Империи: генезис, структура, функции // "Полис", 1997, № 5.

41. РГАЛИ. Ф.459. Оп.1. Д.50, 75. Цит. по: Динерштейн Е.А. А.С. Суворин. Человек, сделавший карьеру. М., Российская политическая энциклопедия, 1998, с.84.

42. См.: Величко В. Странные претензии и "Аделаида" г. Сигмы // "Русский вестник", 1903, № 4. Величко подвергает сомнению уже приводившееся в нашем тексте утверждение Сыромятникова, что "Русское Собрание" возникло в силу патриотического подъема, вызванного "китайской войной". По мнению редактора "Русского вестника", появление этой организации "обязано наросшей потребности русских людей в сплочении, подъему национального самосознания, под влиянием того, что от наступательных инородцев тесно стало, а печать и разные общественные кружки пропитались удушливым еврейско-космополитическим запахом. Китайская война тут совсем не причем. По сути неизбежных событий г.Сигма явился формально простым, случайным придорожным столбом не более того, а по существу — недоразумением, так как скоро оказалось, что с естественными и открыто исповедуемыми задачами Русского Собрания у него весьма мало общего" (с.787). О расколе в рядах "Русского собрания" в 1903 г. и выходе из него умеренно-реформаторского крыла см.: Лукоянов И.В. Русское Собрание // Россия в XIX –XX вв. Сборник статей к 70-летию со дня рождения Рафаила Шоломовича Ганелина. СПб., 1998.

43. Ухтомский Э.Э. Из прошлого. СПб., 1912.

 

Актуальная репликаО Русском АрхипелагеПоискКарта сайтаПроектыИзданияАвторыГлоссарийСобытия сайта
Developed by Yar Kravtsov Copyright © 2020 Русский архипелаг. Все права защищены.