Главная ?> Геополитика ?> Имперское наследие ?> Космополис — Мировой Град ?> Смысл империи: к социологии политического пространства
Александр Филиппов

Смысл империи: к социологии политического пространства

1. Предварительные замечания

Значение "империи" как категории политической реальности и политической мысли стало для меня очевидным несколько лет назад, когда я пытался проследить некоторые истоки так называемого социологизма, т.е. исключения всего "несоциального" из социологического рассмотрения. Идея великой всемирной империи (политического космоса, встроенного в "большой космос", совокупный порядок бытия) и ее постепенная деградация, превращение в идею суверенитета государства и "суверенности", автономной определенности социального — основная тема статьи "Социология и космос" (1) . Вслед за тем я намеревался показать, что советская (по месту расположения, а не по идеологическим признакам) социология не может не отличаться от, обобщенно говоря, западной, ибо усвоила себе представление о социальности, к которой относятся ее высказывания, как о чем-то принципиально ограниченном, политически обособленном, хотя в сущности почти необозримом. Иными словами, где-то очень глубоко, на уровне самых элементарных представлений западный теоретик современного общества соотносит свои понятия не только с непосредственным опытом жизни в обозримом сообществе или в своей стране, но и со "всем миром" (скорее всего и не задумываясь о когда-то существовавшей идее всемирной империи), а советский в конечном счете ориентирован на "одну шестую часть суши" (даже если ему в реформаторском порыве хотелось бы видеть оную расщепленной на более мелкие части). Пока это представление о большом политическом пространстве сохраняется, социология остается имперской. Однако здесь пришлось сначала дать социологическое определение империи. Это, в свою очередь, привело к политическому заострению исследования и сильному смещению его основной цели: новое понятие империи было идеологически нейтральным и, никак не вписываясь в принятые накануне распада СССР виды дискурса, позволяло сформулировать некоторые объяснения и прогнозы. Данная концепция была изложена в статье "Наблюдатель империи" (2) . Публикуемый ниже текст воспроизводит некоторые ее основные положения, в правильности которых я не имел случая усомниться. Но хотелось бы подчеркнуть: несмотря на все самозаимствования, вниманию читателя предлагается новый текст. В "Наблюдателе империи" введено важное понятие "смысл политического пространства", рассмотренное, однако, далеко не столь подробно, как оно того заслуживало. В предлагаемой работе это понятие выходит на передний план и подвергается более тщательному теоретическому анализу. Империя рассматривается здесь не столько как конкретная, исторически фиксированная социальная реальность, сколько как осмысленное видение таковой. "Наблюдатель империи" явственно несет отпечаток актуальной ситуации непосредственно накануне и после распада Союза. Предлагаемое сочинение намного более абстрактно. В нем больше методологических рассуждений, обосновывающих тот способ использования теоретических ресурсов, который уже применительно к "Наблюдателю империи" мог вызвать подозрения в эклектике. Я старался, по мере возможности, воздержаться от упоминания конкретных фактов. И все-таки во всех рассуждениях постоянно имелась в виду наша страна — как до, так и после формального роспуска СССР. Содержание публичных дискуссий последних лет стало отправным пунктом рассуждений, ориентированных совсем не инструментально.

2. "Империя" и "пространство" как темы коммуникации

В течение нескольких последних лет тема империи структурировала политическую коммуникацию, поскольку понятие империи использовалось или его использование оспаривалось применительно к СССР, а затем — Российской Федерации. На первом этапе вхождения этого понятия в лексикон публично проговариваемой политики об империи, как правило, высказывались те, кого по старой либеральной привычке (и скорее ошибочно) принято было называть "правыми". Позже латынь заменили на русский, "империю" заменили "державой". "Держава" стала любимым термином тех, кого более осторожно и более адекватно называли уже консерваторами, "империю" отдали на откуп "прогрессистам". Ныне же все перемешалось, так что трудно выяснить, говорят ли об империи или державе поощрительно или негативно прогрессисты или же консерваторы (и кто конкретно в каждом случае прогрессист и консерватор) (3) . Взаимный перехват лозунгов, размытость политического словаря и неопределенность стратегических ориентаций мешают любой идентификации коммуницирующих (в том числе и самоидентификации). Однако можно зафиксировать, что боязнь быть названным "имперцем" почти сошла на нет в центре сегодняшней Российской Федерации. Одновременно вне РФ нарастает тенденция характеризовать поведение российской политической элиты и господствующие общественные настроения в России как имперские, что, в свою очередь, более чем вяло оспаривается этой самой "элитой" и не вызывает серьезных потрясений в "общественном мнении" (если допустить, что таковое вообще существует).

После распада СССР прошло совсем немного времени, а дискуссии уже ведутся о его возможной (хотя и не в прежнем составе) реинтеграции (4) . Одновременно в повседневной политической коммуникации стало все чаще встречаться понятие пространства. О пространстве говорят охотнее, чем об империи, — ведь этот термин кажется совершенно нейтральным. Предполагается, видимо, что империя и пространство — это совсем не одно и то же, и, говоря о пространстве, можно выйти за рамки непосредственных политических размежеваний, так что обсуждение сделается предметным. Есть конкретные доводы "за" или "против" в случае, например, заключения нового валютного союза между Российской Федерацией и другими бывшими советскими республиками. Есть причины, по которым из одного региона выводятся российские войска, а в другой они вводятся. Есть конкретные способы замирения внутри самой России тех, кого стало принято именовать "региональными элитами". Всякий раз приходится принимать во внимание экономическую осуществимость замысла, краткосрочные и более отдаленные политические последствия, взаимодействие и интересы разных групп населения и политических сил. А есть общая стратегическая ориентация центральных властей, которые некоторое время назад делали ставку на обособление РФ, а теперь, сколько можно видеть, стремятся к расширению (если не полному восстановлению) области своего влияния. Если так, то исследователям лучше всего перевести разговор на экспертный, технический уровень: например, подсчитывать, хватит ли у России ресурсов для поддержания денежных, хозяйственных и политических систем в зонах желаемого влияния, не превышают ли издержки возможные прибыли и какова вероятность возникновения конфликтов в тех или иных районах при данных условиях. Таким образом, вычленяются два возможных уровня трактовки проблем "постимперской" России: уровень идеологии и стратегии, на котором принимаются принципиальные политические решения или ведут споры публицисты, полагающие себя соразмерными ведущим политикам, и уровень экспертизы, технического обсуждения. В обоих случаях соблазнительно использовать понятие пространства: но пусть об "империи" говорят радикальные идеологи или недоброжелатели, мы же будем говорить о "зонах", "областях", "сферах" — короче, о пространстве воздействия, влияния и интереса.

Однако понятие пространства совсем не так нейтрально, как это может показаться, — впрочем, в политике и политической теории вообще нет нейтральных понятий, а попытки найти таковые приводят только к появлению еще одного вида радикального размежевания (5) . Как будет показано ниже, "империя" и есть особый вид "пространства", причем это не плохо, не хорошо, а только определенным образом характеризует коммуникацию и социальное действие. Но чтобы выяснить это (а также все, что отсюда следует), мы должны избрать совершенно иной способ рассуждения — теоретико-социологический анализ. Теоретическая социология не обращается непосредственно к фактам социальной жизни, будучи, так сказать, "наблюдением второго порядка", "наблюдением наблюдения" (6) . Ее предмет — способы коммуникации по поводу фактов, фундаментальные характеристики социальности, глубинные, не определяемые в терминах политического прогноза тенденции. А для этого на первом этапе необходимо прояснение некоторых основных понятий, к которым так или иначе обращаются и стратеги, и эксперты. То, что кажется столь очевидным не только обычному человеку ("jedermann", сказали бы немцы) в повседневной жизни, но даже исследователю, не обременяющему себя теоретическими раздумьями, более чем проблематично для теоретика, задающего простой вопрос: где проводится различение? Что от чего отличается? Где границы того, что мы готовы называть Россией?

Может показаться, что самый простой ответ на этот вопрос состоит в подходе к любым данным на настоящий момент границам как к "предельной реальности". Действительно, сейчас есть международно признанные границы "России", унаследованные новым государством от Российской Советской Федеративной Социалистической Республики в составе СССР. Однако велика ли цена этой фактичности? Сегодня одна административная единица объявила о своем "суверенитете", завтра другая. Что-то было признано Москвой, что-то нет. Кого-то удалось призвать к порядку сразу, кого-то — через некоторое время и нетрадиционными средствами. Одних сразу поддержало "мировое сообщество", от признания других как самостоятельных государств оно воздерживается до сих пор. Где-то конфликт с центром перешел в острую фазу, в другом месте, наоборот, едва тлеет. Сегодня власть в Москве у политиков, сделавших ставку на признание административных границ между союзными республиками бывшего СССР в качестве межгосударственных. Завтра она может перейти к тому, кто хотел бы прирастить территорию за счет "исконно русских земель". Наконец, сегодня "мировое сообщество" признаёт Россию в одних границах, а завтра, быть может, признает в других.

Ничего особенного в этой ситуации не было бы, если бы речь шла об одном-двух экстраординарных событиях. Однако со времени формального распада СССР таких чрезвычайных событий набирается что-то уж слишком много, промежутки между ними невелики, и процесс, судя по всему, еще не пришел к завершению. Кто, кроме ангажированных политиков, возьмется сейчас предсказать ближайшие изменения в территориальном устройстве нынешней России? Кто решится определить, исходя из одного только фактического положения дел, что вообще есть Россия? Если же мы не пожелаем просто следовать за событиями, то где найти более устойчивую систему координат?

Конечно, абсолютной устойчивости, вечного постоянства в социальных событиях быть не может. Следовательно, мы можем только различать среди фактически данного более и менее прочное, придавая самой фактичности разный смысл. Мне кажется, что в этой связи основополагающим является не столько различение нынешней России и бывшего СССР, а также нынешней и бывшей (до 1917 г.) России, сколько различение имперской России (и СССР) и всего остального мира . Основанием для такого утверждения служат опять-таки повседневные публичные коммуникации. Нынешняя РФ, даже для тех, кто считает, что с нее подлинно начинается новая российская государственность, есть нечто вычленившееся из обширного имперского пространства, которое, в свою очередь, не поддаваясь более внятной квалификации и отчасти меняя с течением времени размеры и очертания, остается (для коммуницирующих и отличающих от него Россию нынешнюю) чем-то в себе постоянным и отличным от остального мира, точнее вообще не определяемого . Фактически бывшие границы СССР или Российской империи в определенного рода коммуникациях выступают как нечто большее, нежели просто фактически данное, в то время как границы нынешней России — это в лучшем случае "факт" в изначальном этимологическом значении слова ("factum" от "facere" — "делать", т.е. нечто сделанное, сконструированное, что могло бы быть и другим).

Однако невозможно доказать, что таковы именно все или даже подавляющая часть коммуникаций — здесь мы волей-неволей вступаем в область интимных пристрастий исследователя и интуитивной достоверности утверждений, т.е. того, что не может быть рационально обосновано — но может быть, с учетом знания об этом, рационально сконструировано. Речь идет именно о конструировании наблюдения, причем достоверность предлагаемой схемы зависит в конечном счете только от ее плодотворности, от возможности организации и последовательного сопряжения при помощи данной конструкции множества отдельных наблюдений.

Важно понять, что просто "проверка фактами" здесь вообще невозможна. Понятия, с которыми нам приходится работать, суть одновременно (хотя и не в одном и том же смысле) и научные, и политические понятия. Это не значит, что проблема научной достоверности тем самым элиминируется; но ставится она по-другому. Данные берутся из области политической жизни, политической коммуникации, а здесь факт и его широкая политическая интерпретация чаще всего намертво сращены друг с другом.

Оставим в стороне вопрос, насколько вообще осуществим идеал позитивной науки в социологии. Оставим гносеологические тонкости. Главное другое: даже самые привычные, надежные методы мало что могут дать нам в данной ситуации, не говоря уже о том, чтобы сыграть решающую роль в определении истинности или ложности наших высказываний.

Продемонстрировать это можно на простом примере. Представим себе, что некто решил выяснить, насколько сохраняются у граждан бывшего СССР подспудные или более явные представления о своей включенности в это большое пространство. Допустим, что было бы решено провести для этого полноценное репрезентативное обследование с использованием лучших имеющихся методик. Но как было бы оно обеспечено применительно к тем государствам, которые конструируют и официально декларируют идеологию существенной непричастности своих граждан к официальной идеологии СССР? Что делал бы этот социолог в местах вооруженных конфликтов? Как учитывал бы невероятно сложные процессы миграций? Наконец, как бы он обосновывал, ища поддержки своему предприятию, его главную идею? Ведь легко увидеть, что один только замысел, в котором Союз предстает как некое не совсем ирреальное единство, имеет политическую значимость, а результаты обследования будут иметь политические последствия, хотя и несравнимые по масштабам с итогами референдума о будущем СССР. Иначе говоря, противодействие ему будет связано с политическими интересами многих влиятельных сил. Скажем еще проще: такое исследование теперь невозможно. Мы имеем здесь дело с ситуацией, когда измерение провести нельзя, оно технически неисполнимо. Опыт, практика, эксперимент в принципе не дают ответа. Тем больше нам придется полагаться на теоретический анализ. Однако теоретический анализ не может заменить факты; речь может идти лишь о том, чтобы иначе ухватить ускользающую реальность, дать иные ответы на иные вопросы.

Итак, сами по себе эмпирически фиксируемые факты склонности или несклонности большей или меньшей части граждан бывшего СССР к восстановлению страны не будут играть никакой роли в дальнейшем изложении (7) . Для нас куда более важно — при всей возможной спорности — другое: СССР так или иначе остается темой коммуникаций, он как тема структурирует политическую дискуссию . Желают ли Союза или боятся его, проклинают ли тяжкие последствия колонизации или пытаются предать забвению, сделав бывшее небывшим, — все равно: самоопределение в этих случаях происходит на пространстве бывшего СССР, т.е. в (пост )имперском пространстве . Существование как бы исчезает , но тема остается: пребывает или предполагается смысл, смысл имперского пространства.

Категория смысла позволяет нам опереться на знаменитые определения Макса Вебера: социология должна истолковывающим образом понять социальное действие и тем самым каузально объяснить его протекание; социальное действие есть действие, по смыслу ориентированное на другого человека; действие же есть любое поведение, коль скоро с ним связан субъективно значимый смысл (8) .

Мы ставим вопрос об имперском пространстве бывшего СССР как смысле коммуникаций и человеческого поведения. Тем самым проблема переносится из плоскости актуально-политической в плоскость сугубо научную.

3. Идея элементарной социологии

Итак, нас интересуют действия и коммуникации, которые приводят к тому, что независимо от международного признания границ некое пространство рассматривается (при определенных условиях) как единство. Таким образом, мы обращаемся к фундаментальной теме "действие и пространство". В нашей социологии нет теоретических ресурсов для такой работы. Богатые возможности для построения концептуальных схем предоставляет "западная социология", если такое обобщенное наименование еще сохраняет для нас какой-то смысл. Проблема состоит только в том, как распорядиться имеющимися ресурсами, сориентироваться в многообразии часто совершенно несовместимых концепций. Этот раздел нашей работы мы посвящаем проблемам выбора теории и следствиям, из него проистекающим.

Повседневные представления людей об устройстве социальной жизни очень различны. Вынесем за скобки вопрос о том, существует ли для всех и всегда базисный уровень согласия. Куда важнее очевидность многочисленных расхождений, не исключающая перспектив достижения взаимопонимания. Также и социологии свойствен значительный теоретический плюрализм. В особенности этим отличается сегодняшняя ситуация (9) . Никакие школы (или, говоря более скромно, направления) не исчезают, сколь бы интенсивна ни была направленная на них критика. Ни одно из вновь возникающих течений не рассматривается (исключая разве что самых ревностных его приверженцев) как универсальное, при этом категорическое противопоставление их как истинных и неистинных теряет смысл и для внешнего наблюдателя (10) . От ситуации более ранней положение социологии последних пятнадцати-двадцати лет отличается именно очевидным отсутствием явных доминант.

Определим в этой связи исходную позицию. Мы намерены теоретически освоить наш обыденный, дотеоретический опыт, который, как нам представляется, во многом сходен у многих современников и сограждан. Нам нужна теоретическая схема. В отсутствие явно доминирующих концепций нам приходится выбирать между теориями, еще не имея никаких теоретических представлений или предпочтений (11) . Мы обнаруживаем, что любая принципиальная односторонность (т.е. выбор только одного способа рассуждений) приводит к потере тех или иных возможностей описания социальной реальности (12) , некоторых ее сторон, известных нам еще в дотеоретическом опыте. Сходным же по существу описаниям, включенным в разные концептуальные схемы, придается статус чуть ли не противоположных утверждений. Поэтому, если мы хотим более полноценно описать "социальное", нам следует более свободно обходиться с наличным запасом теоретического знания, работать сразу с несколькими понятийными инструментариями. Однако, намереваясь выстроить последовательность рассуждений, мы ограничим себя только теми понятиями и ходами мысли, которые укладываются в эту последовательность, определяемую внутренней логикой становящейся теории (13) . Возможность описания "всего" в объемлющем, универсальном синтезе, быть может, и отвечает нашим дотеоретическим склонностям, но противоречит самой идее науки как институционализированного поиска дискурсивно обоснуемых истин, тем более, что создание завершенной теоретической схемы не приводит к устранению уже существующих: от многообразия подходов нельзя уйти благодаря какой-то ("одной из", "еще одной") концепции (14) . На пути построения теории мы дальше уже не двинемся. Здесь необходимо практическое решение.

Сформулируем проблему еще раз: среди всех существующих теорий нет такой, которая бы удовлетворяла нашей потребности в объяснении множества аспектов социальной жизни, известных нам в нашем обыденном опыте, а любые новые попытки систематизации теоретического знания неизбежно приводят к исключению определенных возможностей описания и объяснения. Даже если некогда некое интегральное социальное знание будет достигнуто, то сегодня говорить об этом всерьез не приходится. Если же мы заинтересованы в использовании как можно более богатых возможностей описания и объяснения социального, то как совместить несовместимые, прямо противоположные подходы, ибо простое рядоположение их есть нетерпимая для теории эклектика?

Нам кажется, все-таки, что до некоторой степени можно плодотворно работать с имеющимися теоретическими ресурсами, т.е., в частности, сочленить основополагающие и более специфичные характеристики социальности, как они даны в разных социологических школах, без перехода на точку зрения одной из этих школ, без выработки всеобъемлющей синтетической схемы, но не эклектически. Это возможно в рамках "базисной", или "элементарной" социологии как совокупности теоретических высказываний, взаимосвязанных, но заведомо не образующих системы, полноценной и в принципе замкнутой логической последовательности, во всяком случае, в общепринятом смысле слова. Иными словами, дело не в том, чтобы предложить еще одну теорию, а в том, чтобы эффективно работать с имеющимися теоретическими ресурсами. "Элементарная социология" — не теория, но один из видов теоретической деятельности, как бы бесконечное исследование фундамента социальности.

Разрешима ли задача по конституированию такого рода деятельности? Если иметь в виду долгосрочную перспективу, это представляется весьма сомнительным. В самом деле, соединение теоретических высказываний необходимо вызывает появление чего-то системоподобного: чтобы вообще иметь возможность совершать операции (иными словами, производить высказывания), теория должна отличать свои элементы от чужих, т.е. образовать систему и быть наукой, справедливо утверждает Луман (15) . Однако такое замыкание системы (вольное или невольное, совершенное или несовершенное) требует времени, и, следовательно, неизбежное в перспективе отграничение от других концепций не обязательно должно оказывать влияние на предлагаемое теоретическое предприятие.

Очевидно, что эта проблема скорее всего не может возникнуть в тех случаях, когда речь идет о разработке исследователем собственной теории — здесь в силу вступают внутренние ограничения, сопряженные с самыми первыми теоретическими решениями. Она не может возникнуть и тогда, когда понятиям придается сугубо прикладное значение, т.е. когда некоторому классу событий уже поставлены в соответствие некое готовое понятие или понятийная конструкция. Однако она оказывается весьма острой, если некоторые события и процессы, известные нам в дотеоретическом опыте, нуждаются в первую очередь в теоретическом осмыслении, что как раз и предполагает совмещение высокой степени последовательности с богатством возможностей описания. Теоретическое осмысление означает, что для описания и объяснения событий опыта, фиксируемого самим исследователем как дотеоретический, пытаются найти или дедуцировать, или сконструировать адекватные понятия и связи понятий. Если речь идет о вещах достаточно фундаментальных — как для самой социальной жизни, так и для теории (теорий), — мы и оказываемся в области элементарной социологии.

Первое, что здесь обнаруживается: понятия не необходимы, они могли бы быть и другими (если бы было принято иное теоретическое решение). Мы могли бы начать с иного , альтернативного понятия, скажем, сделав выбор в пользу "действия" или "структуры" ("системы"). А поскольку теории еще не было, наш выбор в пользу такого-то понятия не имеет иной основы, кроме самого решения . Конечно, если первое решение возникает, так сказать, "из ничего" (16) , то этого нельзя сказать о последующих решениях. Если бы мы имели дело со строгими дедукциями, все обстояло бы еще не так сложно. Каждый следующий шаг в дедукции обусловлен предыдущим. Во всяком случае поле возможностей выбора сужается, пока наконец теория не становится замкнутой. На самом деле она не замыкается никогда, однако заданность самозамкнутости оказывает со временем все большее влияние на конституирование теории. Однако, хотя первые решения и сужают область возможностей последующего выбора, на каждом следующем этапе рассуждений открываются новые области альтернатив. Выстраивание теории происходит именно за счет исключения альтернатив, выбора одной из возможностей последующих шагов рассуждения. Но это значит, что именно моменты выбора, области различения возможных альтернатив и могут образовать искомый "единый текст". На языке кантовской философии, тесно сродненной с социологическим теоретизированием (17) , нам следовало бы в этой связи говорить о "формах" созерцания и "схемах", опосредующих чувственность и рассудок (18) . На языке логики исчисления форм Дж.Спенсера Брауна (19) можно было бы сказать о "различениях" и "единствах различений" (20) . Итак, понятия выступают как альтернативные применительно к схеме (если принимается в расчет момент созерцания) или в рамках некоего единства (если речь идет о том, чтобы определить одно понятие как отличное от другого). Если соединять не понятия, но схемы, мы получим "схемы схем" или единства различенных единств (21) .

Это общее методологическое рассуждение открывает перспективы для кодификации социологического знания, предполагающей как объединяющее, так и разделяющее сочленение понятий и суждений. Иными словами, мы получаем возможность не только соединять вместе суждения различного происхождения, по существу высказывающие о социальности одно и то же , но и выстраивать ряды альтернативных суждений, либо имеющих в виду одну и ту же основную схему, принципиальную интуицию теоретика , либо — но это уже иной модус альтернативности — опирающихся на другую, альтернативную схему . Это значит, что в некоторых аспектах наши рассуждения могут и должны прийти к завершению, в других это завершение возможно лишь путем отсылки к общей схеме, а может быть и так, что именно стремление к последовательности и является наиболее радикальным заблуждением.

Не будем, однако, выходить в область логических изысканий, это уведет нас слишком далеко за пределы обозначенной темы. Останемся на том уровне, где встает вопрос о форме созерцания и схеме. Здесь некоторые понятия или заключения рассматриваются как возможные, т.е. избираются, а другие — нет, т.е. отбрасываются, причем явным или неявным образом происходит отсылка к фундаментальной схеме созерцания. Еще не будучи определена в понятиях, социальность уже созерцается наблюдателем. Она интуитивно прозревается им — как и всяким участником социального взаимодействия (22) . Соответственно, как было сказано выше, альтернативные понятия могут иметь в виду либо одну и ту же, либо разные, альтернативные схемы. Это позволяет нам в первую очередь различать "элементарную социологию пространства" и "элементарную социологию времени", которые альтернативны одна другой.

Сформулируем это еще раз. Мы утверждаем, что в основании набора фундаментальных и более специальных утверждений о социальности лежат формы созерцания, в частности наиболее фундаментальные: пространство или время. Мы предполагаем, что социология также и фактически подразделяется на преимущественно пространственную и преимущественно временную, т.е. даже высказывания, соединяемые в дизъюнктивном модусе (по принципу "или/или"), сопрягаются с реальностью при помощи пространственного или временного отнесения.

Может ли социологическая концептуализация опираться на обе схемы, строиться сразу на обеих формах созерцания? Фактически это просто неизбежно, ибо как всеобщие формы они просто неустранимы. Однако принципиальная ориентация на обе формы сразу, предполагающая определенное видение социальности и способ построения теорий, — совсем другое дело (23) . Мы объясним это сначала в самом общем виде. Решение в пользу "социологии времени" означает, что поведение людей, их действия интересуют социолога как "осмысленные действия", что главное для него, говоря словами М.Вебера, "субъективно значимый смысл". Но смысловое есть нечто нетелесное . Смысл существует не в теле (хотя выражен только через материально-телесные носители), т.е. не имеет места в пространстве. Решение в пользу пространства означает, что социолог делает акцент на телесный аспект поведения. Тело размещено в пространстве — этим пока что для нас сказано все. Социология пространства сроднена с социологией тела; социология времени — с социологией смысла (24) . Поэтому социологи, заинтересованные в первую очередь в исследовании самостоятельной значимости культуры, смысловых образцов и т.п., ориентированы на время. Напротив, те, кто больше значения придает телесности, потребностям, власти, ориентированы на пространство. Если же социолог пишет о "пространственно-временной" природе наблюдаемых процессов, он рискует покинуть область значимости социологических высказываний. Ведь пространство может сопрягаться со временем через каузальность, именно естественную каузальность. Говорить о пространственно-временном аспекте происходящего — значит говорить о включенности его в общую мировую цепочку естественных причинно-следственных связей, пытаться вновь соединить социологию и космос, что, может быть, и возможно, но идет вразрез со всей социологией как установившейся дисциплиной.

Однако помимо естественной каузальности есть и другие возможности взаимоналожения обеих схем. Одно из них происходит в области именно временной — ибо время есть форма внутреннего созерцания, в том числе и внешне созерцаемых вещей. Другое — в области пространственной, ибо, как уже сказано выше, смысл выражается через телесные, пространственные носители. Но это отнюдь не говорит об отсутствии принципиальной альтернативности схем. Скорее наоборот: как раз от пунктов взаимоналожения можно вести рассуждения в прямо противоположных направлениях (25) . Лучше делать это сознательно, отдавая себе отчет в том, какие высказывания могут быть соединены с какими и в каком — конъюнктивном или дизъюнктивном — модусе.

4. Элементарная социология пространства

4.1. Основополагающие различения

Проведем различение нескольких значений понятия "пространство".

1. Наблюдатель социальных событий может усмотреть, что участники социального взаимодействия неким образом пространственно размещены относительно друг друга, т.е. пространственное размещение тел участников для него есть важнейшее определение созерцаемой социальности.

2. Наблюдатель принимает в расчет не пространство взаимодействия, каким его видит он сам, но значение, какое придают пространству взаимодействия участники взаимодействия. Он отличает, таким образом, свое видение пространства от социальных представлений о пространстве.

3. Наблюдатель отличает от этого само собой разумеющегося для участников пространства взаимодействия пространство как смысловую тему, как нечто обсуждаемое, структурирующее коммуникацию. Он различает, таким образом, свое видение пространства, социальное значение пространства, не рефлектируемое, но принципиально важное для участников взаимодействия, и пространство, как оно осознается и обсуждается этими последними.

Возможно еще говорить о социальном пространстве как порядке социальных позиций . Однако здесь "пространство" представляет собой социальную и научную метафору, впрочем, порой весьма наглядную — скажем, в случае с престижными и непрестижными районами в городе, размещением кабинетов начальников и подчиненных в организации и т.п. Во всех таких случаях различие социальных позиций выражается в различии локализаций, т.е. может действительно созерцаться как пространственная форма, однако это вовсе не обязательно. Такое "социальное пространство" — удобное, но все-таки лишь иносказательное выражение, подобно "социальной дистанции" или "социальной лестнице". Пользоваться этим выражением можно, но то, что при этом подразумевается, никак не может быть поставлено в один ряд с указанными выше тремя основными значениями (26) .

Еще одно важное различение, не укладывающееся, однако, в предложенную схему, а проходящее как бы поперек, пронизывающее собой все указанные различения: пространство может рассматриваться как нечто обозримое, непосредственно вмещающее данное тело или тела, и как нечто необозримое, вообще непостижимое для созерцания. Оно скорее мыслится, нежели созерцается. Чисто количественная характеристика приобретает здесь черты существенного, основополагающего различения.

4.2. Классические определения

Рассмотрим теперь проблему более подробно. Мы приведем некоторые классические определения, покажем их сильные и слабые стороны и затем осветим некоторые современные подходы, что позволит нам наконец четче обозначить свою позицию.

Начнем с рассуждений Э.Дюркгейма в "Элементарных формах религиозной жизни". Пространство само по себе, говорит Дюркгейм, не имеет никаких характеристик. Но оно и не является (как у Канта) чистой формой созерцания. Точно так же, как мы отличаем один момент времени от другого, приписывая ему определенное значение (скажем, "прежде/после"), мы приписываем различные определения и пространству ("север/юг", "запад/восток", "левое/правое"). Приписываемне по собственному произволу, но согласованным с пространственными представлениями нашей группы образом. Представления о пространстве, порождаемые в социальной группе, следуют из ее собственных характеристик. Социальная организация — это модель, которая копируется в пространственной организации (27) . Именно общество представляет себе мир, ибо лишь оно способно снабдить нас самыми общими понятиями. "Но если мир находится (est) в обществе, то занимаемое им <эобществом> пространство смешивается с тотальным пространством" (28) . Дюркгейм объясняет, как это происходит: общество возможно, "только если составляющие его индивиды и вещи распределены между различными группами, т.е. классифицированы, и если сами эти группы классифицированы по отношению друг к другу. Общество, таким образом, предполагает сознательную самоорганизацию, которая есть не что иное, как классификация. Эта организация общества естественно сообщается пространству, которое оно занимает. Чтобы предотвратить любое столкновение, нужно, чтобы каждой отдельной группе была предназначена определенная часть пространства; иными словами, нужно, чтобы все пространство в целом было разделено, дифференцировано, ориентировано и чтобы эти разделения и ориентации были известны всем" (29) .

Через крупные работы Дюркгейма проходит сквозная идея: чем больше общество, тем универсальнее функционирующее в нем знание. Универсальность нравственного закона обусловлена тем, что мы (все люди) суть человечество. Объективность научного познания в современном мире связана с интернационализацией социальной жизни. Напротив, небольшое, отдельное общество переносит свою не универсальность и на те понятия, которым придает значимость его авторитет. Фактическая пространственная ограниченность обнаруживает себя в специфических понятиях пространства, при помощи которых описывается затем идея пространства, включаемая в совокупное самопредставление общества. (В эпоху Дюркгейма эта проблема обсуждалась в контексте так называемой "социогеографии", в частности у Ратцеля.)

Посмотрим, что дает этот подход в свете указанных выше различений. Самое главное здесь — это предельная социологизация пространства. Принципы общественной классификации переносятся на организацию пространства, причем общество же своим авторитетом навязывает такое видение как само собой разумеющееся. Теоретик дистанцируется от такого ограниченного видения скорее всего потому, что рассматривает организацию "локальных" обществ с точки зрения современного (универсального) общества, предполагающего и абстрактные категории пространства и времени, без которых не было бы современной науки.

Подход Дюркгейма, во многих отношениях весьма продуктивный, не может нас вполне удовлетворить не столько из-за теоретико-познавательных просчетов (30) , сколько из-за того, что общество у него — это все-таки некая единая вещь, особая сущность, организм и т.п. В этих понятиях трудно описывать взаимодействие, коммуникацию. Мы не можем, конечно, принять и нерасчлененное, неразличенное оперирование всеми тремя значениями пространства, которые были указаны выше. Вместе с тем, в концепции Дюркгейма есть очень плодотворные моменты, на которые тоже следует обратить внимание. Главное — это самоочевидность некоторых пространственных устроений для членов общества. Они не сопротивляются, не оспаривают такое видение пространства — но, собственно, и не "соглашаются" с ним. Они относятся к нему так же, как (воспользуемся здесь известной интерпретацией Дюркгейма Парсонсом (31) ) к нормам. Если бы нормы в полном смысле слова осознавались, отношение к ним было бы когнитивным. Иными словами, действующий относился бы к ним как к элементу ситуации, предоставляющей разные возможности выбора. Но действующий именно не сознает нормы в буквальном смысле слова, они суть само собой разумеющееся для него. Увидеть это извне невозможно: действие на основе сознаваемых и несознаваемых норм внешне выглядит совершенно одинаково. Только внутренняя ориентация действующего при этом совершенно иная. Точно так же обстоят дела и с пространством. Хотя сам Дюркгейм пишет об авторитетной поддержке обществом пространственных представлений, все-таки очевидно, что таковые держатся не прямым насилием или авторитетной заданностью, но в первую очередь вот этой своей самоочевидностью.

Подойти к существу дела с другой стороны мы сможем через концепцию "социологии пространства" Г.Зиммеля (32) . Зиммель подходит к пространству как таковому в первую очередь с философской точки зрения. Пространство — это "форма" совершения событий в мире, равно как и время. Часто именно таким формальным условиям приписывают некоторое причиняющее действие, когда, например, говорят о "власти времени" над людьми. Аналогичным образом обстоит дело и с пространством. Зиммель показывает, что это неверно. Само пространство не есть действующий фактор. Конечно, говорит он, царства, империи (Reiche) не могут быть сколь угодно большими, а любое пространственное взаиморасположение людей неизбежно обретает свою пространственную форму. Однако те содержания, которые эту форму наполняют, зависят от других содержаний, а вовсе не от пространства. "Не географический охват в столько-то квадратных миль образует великое царство , это совершают те психологические силы, которые из некоторого срединного пункта политически удерживают вместе жителей такой <эгеографической> области" (33) . Все дело не в пространстве как таковом, но в душе. "Не пространство, но совершаемое душой членение и собирание его частей имеет общественное значение. Этот синтез фрагмента пространства есть специфически-психологическая функция, которая — при всех мнимо естественных данностях - совершенно индивидуально модифицирована; но категории, из которых он исходит, подсоединяются, конечно, более или менее наглядно-созерцательным образом — к непосредственности пространства" (34) . Однако в некоторых случаях пространственная форма оказывается особенно важна для рассмотрения социальных явлений (как предмет социологии у Зиммеля выступали, напомним, "формы совершения общества" , а форма — это характеристика пространственная!). Исследователь придает такое значение пространству, если в конституировании "формы совершения общества" пространственный аспект выступает как первостепенный момент. "Взаимодействие между людьми воспринимается — помимо всего прочего, чем оно еще является, — также и как наполнение пространства. Если некоторое количество лиц в рамках определенных границ изолированно селится друг подле друга, то тем самым каждый из них наполняет своей субстанцией и своей деятельностью непосредственно ему присущее место, а между этим местом и местом следующего лица пространство является незаполненным, т.е., практически говоря, ничем. В то мгновение, когда оба они вступают во взаимодействие, пространство между ними являет себя как наполненное и оживотворенное. Конечно, это основывается только на двусмысленности [того, что называют] промежуточным : отношение, которое имеет место между двумя элементами, есть всего лишь имманентно совершающееся в каждом из них движение или модификация, но оно происходит между ними в смысле пространственного вступления в промежуток." (35) Это — очень глубокое рассуждение Зиммеля, которое мы хотим специально акцентировать в целях последующего изложения.

Один из важнейших примеров исследования пространственных форм — понятие так называемой "исключительности пространства". Каждая часть пространства как такового уникальна, немыслима во множественном числе. Именно это позволяет говорить о совершенно тождественных объектах — во всех прочих аспектах, кроме пространственного. Они тождественны, но размещены в разных частях пространства. Но именно поэтому они становятся в своем роде тоже уникальными. "Эта уникальность пространства сообщается предметам, коль скоро они мыслятся как всего лишь заполняющие пространство, и это становится особенно важно для практики в отношении именно тех из них, применительно к которым мы обычно особенно и подчеркиваем, и используем значение пространства" (36) . Скажем, некоторые социальные образования могут быть так крепко спаяны со своим пространством, что для других места на том же пространстве уже не остается. Таково государство, исключающее на своей территории другие государства. Иначе обстоит дело с городом, городской общиной. Влияние, будь то экономическое, политическое или духовное, распространяется за пределы города, на всю страну, где встречается с влияниями, исходящими от других городов. При этом предполагается, что взаимовлияние происходит именно в государстве, на его исключительной территории. В то же время на территории, скажем, средневекового города существует, в сущности, несколько городских общин. В этой же связи Зиммель указывает на принципиальное значение проведения границ в пространстве. Пространство, занимаемое некоторой общественной группой, мы воспринимаем как единство, причем единство пространства настолько же выражает единство группы, насколько и наоборот, единство группы оказывается основанием единства пространства. В природе любое проведение границ условно, именно поэтому такое значение имеют границы политические. "Граница — это не пространственный факт с социологическим эффектом, но социологический факт, который пространственно оформляется" (37) . Зиммель рассматривает и различие в пространственном оформлении фиксированных на определенных территориях групп и перемещающихся сообществ. Наконец, он исследует значение пространственной дистанции во взаимоотношениях людей (позже это станет одной из тем так называемой "социальной экологии").

Более подробно говорить о концепции Зиммеля — одной из самых перспективных для социологии пространства — мы здесь не можем (38) . Мы видим, что концепция Зиммеля — более гибкая, нежели концепция Дюркгейма. При помощи понятий Зиммеля можно исследовать не только общество в целом, но и отдельные социальные образования и даже взаимодействие всего двух людей. Это отвечает основной установке Зиммеля на изучение всех форм взаимодействия. Однако при этом у Зиммеля не столь акцентировано то, что представляется нам основным достижением Дюркгейма: квазинормативная самоочевидность пространственных членений. Зиммель также недостаточно четко различает позицию наблюдателя и воззрения самих участников взаимодействия. Этот момент в наибольшей мере нуждается в коррективах.

Весьма сильно продвинуться вперед в одном из важнейших аспектов нам поможет концепция Т.Парсонса. У Парсонса прежде всего мы находим внятное отрицание значения пространства для анализа социального действия. В его первой работе нередки такие рассуждения: "Физическое время есть способ соотнесения событий в пространстве, время действия — способ связи средств и целей и других элементов действия <...> Действие не пространственно, но временно". К этому месту сделано примечание: "Конечно, каждое конкретное событие происходит также и в пространстве. Но этот факт есть непроблематическое данное в том, что касается аналитических наук о действии" (39) . Это связано, конечно, с определенной концептуализацией тела. Согласно Парсонсу, "тело действующего образует для него точно так же часть ситуации действия, как и внешняя окружающая среда" (40) .

Во втором капитальном труде Парсонса "Социальная система" о пространственном аспекте говорится более содержательно. Здесь Парсонс вводит понятие "территориальности", которая определяется им как один из реляционных атрибутов "ego" как биологического организма. Реляционные критерии определяют, в каком специфическом отношении некий объект находится к "ego" и, таким образом, к другим объектам (41) . Парсонс выделяет три таких реляционных атрибута: "биологическую позицию" (половой аспект воспроизводства), пространственное или территориальное размещение, а также темпоральное размещение (локализацию во времени). Если "пространственная позиция ego как организма в данный момент времени берется как данное , то отношение к ней позиции в пространстве, на которой размещен alter", и есть территориальное размещение (42) . Такое релятивное (соотносительное) территориальное размещение присуще всем действиям, однако особенно важно оно в двух случаях. Во-первых, поскольку каждый индивид исполняет несколько социальных ролей, продолжительность отводимого им времени не может быть большей, чем позволяет ограниченная пространственная мобильность при переходе от одной из них к другой, например от семьи к работе и наоборот. "Это значит, что основные "базисы операций" деятельности индивида должны располагаться внутри ограниченной территориальной области, хотя "регулярное сообщение" посредством механических средств сильно расширило эту область. Сообщество - это коллектив, члены которого разделяют общую территориальную область как базис своих операций в повседневной деятельности" (43) . Парсонс еще называет это "резидентным размещением".

Кроме этого, важным аспектом территориальности является использование силы. Сила действует именно на тело, организм, ограничивая свободу действующего, например движение или коммуникации. "Чтобы использовать силу против действующего, необходимо "добраться до него" в том месте, где он есть или хотел бы находиться. Использование силы — предельное средство предотвращения действования (мертвец не действует), и, поскольку как компонент власти использование силы должно быть контролировано в обществе, территориальная организация силы и ее возможное использование всегда является фокусом структуры общества" (44) .

Мы находим понятие территории и в контексте первых же дефиниций в работе Парсонса "Общества". Парсонс указывает, что, хотя общество является в некотором смысле частью более обширной социальной системы — интернациональной или "интерсоциетальной", оно может быть выделено как особая система, невзирая на многочисленные связи и отношения его элементов, в которые они вступают помимо общества. Достаточно традиционным образом он характеризует его как наиболее самодостаточную систему: "единицы общества более зависимы от других единиц того же общества, чем от единиц другого общества" (45) . Примечательным образом именно здесь всплывает понятие территории. Общество, по Парсонсу, в первую очередь, политически организовано, и оно должно установить "относительно эффективный нормативный порядок на некоторой территории " (46) .

Итак, действие per se, аналитически вычленяемый аспект совокупной реальности, непространственно, но только временно . Действие как конкретный феномен предполагает тело, организм действующего. Тело размещено в пространстве; наряду с телами других действующих перемещения тела должны обеспечить возможность исполнения социальных ролей и контролируются обществом с использованием силы. Совокупность действующих на общей территории образует сообщество: во-первых, поскольку тела членов сообщества в основном размещены в одной и той же области; во-вторых, поскольку на этой территории поддерживается определенный нормативный порядок (в том числе и посредством силы, хотя отнюдь не исключительно ею). Даже если оставить в стороне вопрос о том, насколько последовательно могут сочетаться более ранние идеи о преимущественно темпоральном характере действия как аналитически вычленяемой реальности и позднейшие рассуждения о его пространственных характеристиках, самое главное остается неясным. Как соотносятся между собой территория и норма? Территория есть нечто фактическое, поскольку на ней размещены тела действующих. Однако на этой же территории значим нормативный порядок. Как чисто фактическое пребывание тел может быть отрегулировано на основе нормативного порядка? Этот вопрос напрашивается именно в связи с концепцией Парсонса. Наиболее продуктивны у Парсонса, конечно, те аспекты его исследований, где он четко расставляет все акценты. Пространство сопряжено с телами действующих. Время — с ожиданиями (не забудем — хотя Парсонс не подчеркивает этого в данной связи, — что ожидания суть нормативные ожидания). А пребывание на общей территории каким-то не вполне очевидным образом связано с общими нормами и принудительным осуществлением порядка.

4.3. Обозримое пространство и тело

Таким образом, проблематика социологии пространства вновь приводит нас к проблемам социологии тела — родственной, но все-таки уже иной дисциплины (47) . Мы должны определить, насколько выкладки этой последней могут быть учтены в последующем изложении. Посмотрим, например, как соотносятся тело и пространство у П.Бурдье. "Квалифицировать свойства и движения тела как нечто социальное, — пишет он в книге о "практическом рассудке", — значит сразу же наиболее фундаментальным образом натурализовать социальный выбор и конституировать тело, со всеми его свойствами и перемещениями, как аналогичный оператор, устанавливающий все виды практической эквивалентности среди различных разделений социального мира: разделения полов, возрастных и социальных классов, точнее, среди значений и ценностей, сопряженных с индивидами, которые занимают практически эквивалентные позиции в пространствах, определяемых этими разделениями" (48) . Иными словами, разъясняет далее Бурдье, если элементарные движения, "гимнастика тела", как он это называет (движения вверх и вниз, вперед и назад и т.п.), в особенности же сексуальный, биологически данный ее аспект оказываются сильно нагружены социальными значениями, социализация внушает чувство тождества между социальным и физическим пространствами. Но при этом самые фундаментальные структуры группы оказываются укорененными в изначальном опыте тела, иными словами, опыт тела не непосредственно естествен, но столь же натурален, сколь и социален: "...все схемы восприятия и оценки, в которые группа отлагает свои фундаментальные структуры, и схемы выражения, посредством которых она сообщает им начатки объективации и тем самым усиления с самого начала становятся между индивидом и его телом: приложение фундаментальных схем к собственному телу, в особенности, к тем частям его, которые с точки зрения этих схем наиболее существенны , несомненно, в силу инвестиций, объектом которых является тело, оказывается одним из наиболее предпочтительных случаев инкорпорирования схем" (49) . Однако еще более важно для Бурдье другое — процессы усвоения и воспроизводства габитуса, т.е. "системы длительных и транспонируемых установок", "структурированных структур, предрасположенных быть структурирующими структурами" (50) , как правило, находятся ниже уровня сознания. Это значит, что в одном случае нет сознательного усилия подражания, в другом — памяти и знания. В одном случае следует говорить даже не об имитации, но о мимесисе ; в другом — о практической реактивации , лежащей ниже уровня выражения, сознания и предполагающей их рефлексивной дистанции. "Тело верит, поскольку оно играет: оно плачет, миметируя грусть... То, что усвоено посредством тела, не есть нечто такое, что ты имеешь, как знание, которым можно заслониться, — это нечто такое, что ты есть" (51) . Преимущественным же местом объективации "порождающих схем" является обитаемое пространство — начиная с дома, жилища (52) .

Итак, физическое пространство и пространство социальное сопрягаются, поскольку тело нагружается социальными значениями, а социальность натурализуется. Имеется не знание о пространстве , но практическая ориентация, не сознаваемая, ибо укорененная в опыте тела и как биологически преконструированного, и как социально нагруженного "оператора". Усвоение и воспроизведение в автоматических реакциях схем устроения мира (социального и физического) происходит на уровне "практического смысла", без рассуждений и рефлексий. И чем раньше человек "вступает в игру", тем более самоочевидным кажется ему пространство игрового поля, а тело, будучи поставлено в соответствующие условия, всегда вновь запустит в ход свои движения. Бурдье, разумеется, подчеркивает, что в наибольшей степени все это относится к дописьменным обществам. Об этом же говорят и его примеры. Однако здесь возникает сомнение: не может ли такая самоочевидность непосредственного сопряжения пространства с биологически определенным и социально обозначенным телом стать меньшей на более поздних этапах, когда уже ведома письменность и развита рефлексия? Применительно к современной ситуации Бурдье предпочитает говорить именно о пространстве (пространствах) социальных позиций — но тогда справедливы критические замечания Б.Верлена: "Если мы примем в расчет тело агента (53) , то увидим, что стратегия Бурдье должна во многих отношениях оказаться неудачной. Он не может разместить тело в своем социальном пространстве... В то же время он не способен провести ясное различение между пространственными понятиями физического и социального миров" (54) .

Мы можем, таким образом, до известной степени признать правоту Бурдье и воспользоваться некоторыми его ходами мысли. Однако и эта концепция также не может нас вполне удовлетворить. Характеристики тела, а значит, и характеристики пространства, которые он предлагает, слишком конкретны. С одной стороны, без этого, кажется, оставалось бы слишком мало. Если это живое тело, то у него должен быть пол, возраст, его действия — это еда, питье, половое воспроизводство и т.п. С другой стороны, столь конкретно определяемое тело перемещается в столь же конкретно определяемом пространстве. Дом, обозримые пределы небольшой этнической общности, вообще все, что входит в пределы наглядного созерцания, — здесь приложение данной концепции может быть, видимо, наиболее плодотворным. Для нас же наиболее важно другое: перемещения и движения тела сопряжены с дорефлексивным и притом столь же социальным, сколь и "натуральным" представлением пространства . Специфическая разработка этой идеи применительно к разным видам пространства — это отдельная, не обязательно решаемая при помощи понятийного аппарата Бурдье задача.

Конкретная обозримость тел может быть трактована и несколько иначе, чем у Бурдье. Примером тому могут служить сочинения И.Гофмана. Однако концепция Гофмана — весьма плодотворная для социологии пространства — заслуживает специального и намного более подробного анализа, чем это возможно в рамках данной статьи (55) . Возможности микросоциологического подхода хорошо представлены в уже упомянутой обобщающей статье Дж.Тернера, синтезирующей идеи многих теоретиков, в том числе А.Шютца и И.Гофмана. Обратим внимание прежде всего на то, что пространство здесь — это социально организованное пространство интеракции. "Своим размещением в пространстве или своим перемещением в пространстве люди сигнализируют друг другу о своих намерениях и ожиданиях" (56) . Положение или перемещение в пространстве — это использование возможностей постановки роли (role-making) (термин Р.Тернера) и выстраивания социальной "сценической игры" (stage-making). Выстраивая свое взаимодействие как сценическую игру, индивиды договариваются об использовании пространства: кто какую территорию занимает, кто, куда и как часто может передвигаться и т.д. Отсюда следует возможность регионализации интеракций, т.е. образование устойчивого образца их пространственного распределения и подвижности. Характерным образом регионализация стоит у Тернера в одном ряду с "рутинизацией", "нормативизацией", "ритуализацией" и "категоризацией" (взаимным типизированием) совместной активности индивидов, находясь с ними в отношении позитивного взаимодополнения. Насколько успешно происходит одно из перечисленного, зависит от успешности также и всего остального (57) .

Однако одна важная проблема остается нерешенной и здесь. Тернер пишет о пространстве в контексте микросоциологических построений. Но он не показывает, как в этот контекст обозримой интеракции входит большое пространство, говоря еще точнее: большое политическое пространство. Здесь дело не просто в том, что между "микро" и "макро" в социологии лежат почти непреодолимые преграды, и Тернер тоже говорит о невозможности эти преграды преодолеть. Дело еще и в том, что Тернер не до конца использует предлагаемые им самим теоретические ресурсы. Ведь в малом взаимодействии, обозримой интеракции может обговариваться использование не только вот этого малого пространства самой интеракции, но и большого пространства, распоряжаться которым или сообразовываться с которым также должны участники взаимодействия. Останемся пока на этом уровне. Рассмотрим проблему сначала на примере диадического взаимодействия.

Диадическое взаимодействие — это простейший уровень социальности. Может показаться, что еще проще было бы начать с поведения единичного действующего, однако это не так. Вместе с М.Вебером мы можем сказать, что собственно социальное начинается с ориентации на другого; вместе с Г.Зиммелем мы держимся того мнения, что единичный действующий, именно его одиночество — это отнюдь не простой, не самоочевидный социальный факт. В одиночестве действующего просматривается сложное действие многообразной социальности, в диадическом взаимодействии — при всей абстрактности таких конструкций — нет поначалу ничего, кроме просто факта взаимодействия "ego" и "alter", т.е. "я" и "другого" (58) . При этом и "я", и "другой" непосредственно воспринимают пространство как существа телесные. На пространство физического мира здесь непринужденно накладывается пространство социальное. "Пространство в физическом мире, — пишет Б.Верлен, — конституировано через опыт собственного тела субъекта посредством сознательного Я в движении. Агент, таким образом, на опыте постигает физический мир и представляет его пространственные измерения, исходя из перспективы своего тела " (59) . Здесь принципиально важное значение имеют такие определения, как "лево", "право", "перед", "сзади", "вверху" и "внизу" (60) .

Если "я" и "другой" взаимно ориентируют свое поведение, то пространственная достижимость чужого тела и соответственно достижимость своего тела для чужого входит в смысл этого поведения. "Я говорю о некоем Ты, что оно принадлежит к моему социальному окружающему миру, если оно сосуществует со мной в пространстве и времени , — пишет А.Шютц. — То, что оно сосуществует со мной в пространстве, означает, что оно дано мне "телесно", а именно как оно самое, как это особое Ты, а тело его — как поле выражения в полноте своих симптомов" (61) . Оба участника взаимодействия прежде всего непосредственно воспринимают каждый свое тело и тело своего партнера по интеракции, а также все физические определения пространства интеракции, поскольку это так или иначе влияет на смысл поведения. Мое тело и тело другого не могут одновременно находиться в одном и том же месте. Но точно так же мое тело не может находиться на месте любого другого природного тела, все равно, одушевленного или неодушевленного. Однако тело другого человека может переместиться или, наоборот, остаться на том же месте по взаимному согласованию (не обязательно вербальному), в том числе под воздействием угрозы (обоюдно или односторонне выражаемой) применения силы. Таким образом, первичное представление о пространстве как пространстве определенных мест и естественно, и социально. Оно воспринимается как само собой разумеющийся аспект организации поведения и коммуникации. Движения своего и чужого тела задают действующему дорефлексивный опыт (62) , который, в свою очередь, может служить основанием для дискурса, обговаривания размещений в пространстве. Но прежде дискурса тело автоматически подсказывает возможное движение, соразмерное пространству.

От диадического взаимодействия перейдем к более сложным. Уже переход от диады к триаде имеет, согласно Зиммелю, принципиальный характер (63) . Вместе с третьим участником взаимодействия появляется возможность опосредования, примирения противоборствующих — но также и незаинтересованного наблюдения. Третий как непосредственный участник не вносит почти ничего нового, что отличало бы "двоицу" от "троицы" в отношении пространственного определения. Однако третий может быть также и наблюдателем . Непосредственный наблюдатель есть также участник взаимодействия. Каждый из участников диадического взаимодействия наблюдает лишь другого участника и — косвенно — себя. Они не наблюдают само взаимодействие. Третий участник может наблюдать взаимодействие, он участвует как наблюдатель (действие есть также претерпевание ). Как участник, он соопределяет пространственные характеристики взаимодействия сообразно размещению своего тела и размещает тело сообразно пространственным характеристикам. Но одновременно он наблюдает само взаимодействие (конечно, в данном случае только диаду). В свою очередь, присутствие наблюдателя позволяет другим участникам взглянуть на свое взаимодействие со стороны. Так или иначе, неотрефлектированное использование и определение пространства в полной мере возможно (насколько это вообще возможно между людьми) только в диадическом взаимодействии. Триада предполагает возможность суждения, объективирования пространства. Однако и триада, и более обширные по количеству участников взаимодействия до какого-то уровня все еще остаются непосредственными, т.е. микроинтеракциями. Мы же намерены перейти к исследованию большого пространства. Как это вообще возможно? Здесь нам приходится поставить вопрос о соотношении микросоциологии и макросоциологии, а для этого следует выяснить, где кончается "микро" и начинается "макро".

Для нас представляет в данном случае интерес то, как А.Шютц вводит в этой связи различение: "Umwelt" / "Mitwelt" ("окружающий мир" / "совместный мир" (64) ). Первое понятие, как мы видели, предназначено для обозначения непосредственно данного в пространстве и времени социального опыта. Окружающий мир слоится на уровни более близких и более периферических переживаний, и постепенно эта периферия оказывается уже за границей окружающего мира, продолжаясь "по ту сторону телесности и пространственной непосредственности в ситуацию совместного мира" (если следовать англоязычной версии: мира современников ) (65) . Одно переходит в другое, но трудно указать, когда непосредственное перестает быть непосредственным. То, что уже перестало быть непосредственным опытом для участника, может быть все еще непосредственным взаимодействием с точки зрения наблюдателя, обозревающего это взаимодействие в иной перспективе. Но раз нет абсолютного определения непосредственного, то нет и абсолютного определения "микро" и "макро", хотя вполне очевидно, куда относить диадическое взаимодействие, а куда — процессы, в которых заняты тысячи и миллионы людей (66) .

Это, конечно, не значит, что в определении большого и малого пространства социальности мы обречены на полный релятивизм. Важнейшим определением малого, непосредственного, простого взаимодействия часто называют присутствие или соприсутствие (67) . Нам необходимо уточнить этот момент. Соприсутствие двух собеседников в известном смысле не прерывается от того, что они свою беседу с глазу на глаз продолжают по телефону (68) . Однако пространство, разделяющее двух собеседников, является тем не менее иным, не тем малым, легко обозримым пространством, где они находились лицом к лицу, но большим, непосредственно не обозримым. И они, находясь благодаря телефону в непосредственном контакте, знают о разделяющем их пространстве как большом, во всяком случае, большем, нежели первоначальное пространство их общения. Иными словами, с пространством макровзаимодействия дело обстоит не совсем так, как с основными определениями микровзаимодействия. Что же происходит, когда мы имеем дело не с малым пространством обозримых тел, но с большим политическим пространством?

4.4. Большое пространство в коммуникации и действии

В большом пространстве невозможно непосредственное созерцание удаленного тела; при этом понятие соприсутствия теряет важность, и автоматизм размещения уступает место знанию о территории (69) . Однако пространство все равно остается здесь пространством тел, в принципе, могущих быть созерцаемыми. В рамках каждого малого обозримого пространства внутри этого большего пространства тела действующих движутся уверенно и надежно, ведомые автоматизмом практического рассудка, а территория осмысливается как пространство значимых правил и чувствительных санкций.

Не принимая во внимание это обстоятельство, мы неизбежно будем приходить к тому, что Коллинз называет "стратегией микротрансляции". С этой точки зрения, социальные структуры представляют собой "микроповторение в физическом мире", т.е. "повторяющееся в конкретных местах поведение людей, использующих конкретные физические объекты и коммуницирующих с определенными другими людьми при повторяющемся использовании преимущественно одних и тех же символических выражений" (70) . Конечно, продолжает Коллинз, имеется и символическая коммуникация, но социальная структура не сводится к смыслу: структура — это повторяющиеся действия коммуницирующих, в то время как смысловые содержания часто двусмысленны или ошибочны, часто не одинаково понимаются обеими сторонами в коммуникации, а представления о подлинном социальном состоянии (государстве, организации, семье, дружеском кружке) далеко не всегда точны и верны. Следовательно, наблюдателю не особенно и нужно знать, что происходит, так сказать, "в умах". Гораздо важнее физическая среда действий: "Не поддающийся выражению контекст, от которого зависит каждый и на котором основывается все молчаливое взаимопонимание, есть физический мир, включая и собственное тело каждого человека, усматриваемое с точки зрения конкретного места в этом мире" (71) .

Несмотря на плодотворность такого подхода, он в целом неудовлетворителен для нас, ибо здесь сделана попытка придать единообразие исследовательской стратегии, элиминировать из рассмотрения все, что не вписывается в объективистскую картину социального мира. Мы же исходим из того, что значения "пространства", указанные выше, лежат в основе равноправных стратегий, так что совершенно не обязательно придавать теории единство и транслировать социологию на уровень микросоциологии. Конечно, это позволяет подтверждать ориентацию на обозримый физический мир и на тело действующего. Но тогда мы теряем возможности более тонкого, не лобового ("что люди думают") анализа смысла. Этот последний особенно нужен нам, когда само по себе социальное взаимодействие ограничивается малым пространством и относительно малой длительностью, однако его содержанием, обсуждаемыми темами и, следовательно, элементами предрасположенности к действию оказывается именно большое пространство.

Коллинз не может освободиться от идеи телесного соприсутствия (72) . Он критикует, в частности, феноменологическую социологию, поскольку в ней за точку отсчета берется именно перспектива самого действующего, с чем связан исключительный интерес именно к смыслу поведения. Однако Коллинз не видит возможностей дизъюнктивного соединения понятий, которые соотносятся с одной и той же схемой (тело как физическая данность, или как носитель смысла, или как аспект смыслового комплекса, не собственно тело, но смысл тела ).

Именно здесь мы считаем нужным ввести одно из наших центральных понятий: сополагаемый смысл. Это — чрезвычайно тонкий момент. Здесь каждый шаг рассуждения должен быть прописан с максимальной тщательностью.

Итак, тело, находящееся в непосредственной близости партнера по коммуникации, созерцается как таковое. Однако это созерцание вовсе не непосредственно, если под этим подразумевать чистую, не отягощенную социально-культурным контекстом явленность. Пространство обозримого взаимодействия также не является пространством фиксированных мест, с каждым из которых ассоциируется тот или иной деятель. Хотя непосредственно в момент взаимодействия одно и то же место не может быть занято разными телами, однако даже применительно к микровзаимодействию можно сказать, что речь уже идет о территории, на которой в принципе могли бы размещаться участники интеракции. Она не представляет собой простого сложения мест. Территория есть нечто большее: она предполагает набор разнообразных возможностей размещения (в том числе и "резидентного", по Парсонсу). Место партнера по взаимодействию всегда соотносится с более обширной, непосредственно не созерцаемой территорией. О ней известно, она принимается в расчет, и в расчете на нее партнерами определяется смысл взаимодействия. Территория взаимодействия может при этом никак организационно не фиксироваться. Пусть даже мы не обнаружим здесь природные физические тела (так называемые, "естественные границы") и социальные артефакты (произведенные людьми значимые объекты: дома, дороги и т.п.), которые бы фиксировали ограниченность перемещений (73) . Пусть даже мы не найдем здесь структур — т.е. не увидим той регулярной повторяемости действий, которая только и позволяет говорить о структуре. Все равно пространственные перемещения в ходе взаимодействия не выйдут за пределы некоторого региона. Возможности перемещений и размещений ограниченны, но эта ограниченность обнаруживается как некое фактическое обстоятельство только тогда, когда мы идентифицируем ограничиваемое. Иными словами, мы должны сказать, что именно не выходит за эти пределы. Простейший ответ: действующие, ибо их тела сопряжены с пространством. Но тогда придется поставить следующий вопрос: идентифицируем ли мы пространство потому, что в нем действуют данные люди, или мы идентифицируем людей потому, что они действуют в этом пространстве? Поскольку мы хотели определить именно пространство, то за независимую переменную надо брать действующих. Однако легко обнаружить, что в целом ряде случаев (например, владение поместьем, гражданство, членство в организации с фиксированным местоположением и т.п.) тождественность самого действующего может быть определена, только исходя из определенности пространства. Если же мы возьмем самый чистый случай: отсутствие естественных границ и социальных артефактов, то нам придется выяснить, где же мы останавливаемся, где может быть положен предел релятивизму: ведь пространство может быть определено столь же широко, как и действующие, в зависимости только от целей наблюдения. Иными словами, в принципе цепь взаимодействий непрерывна (74) . Нужны какие-то основания, чтобы выделять именно данных людей или данные территории. В случае с микросоциологическими исследованиями на небольших обозримых пространствах эта проблема не кажется столь острой из-за очевидности созерцаемых тел и пространств. Но по мере того как осязаемость тела уступает место смыслу тела, нечто аналогичное должно происходить и с пространством.

На передний план выходит фиксируемая наблюдателем значимость предполагаемого пространства взаимодействия для действующих. Т.е. в том случае, когда для действующих пространство (именно большое, непосредственно не обозримое пространство) непроизвольно, неслучайно, более-чем-фактично , мы можем говорить, что смысл его входит в смысл действий и коммуникаций. Именно так поведение одновременно регионализовано и нормативизировано. Знание о значимом пространстве не обязательно актуализуется во взаимодействии; достаточно того, что оно входит в качестве составного элемента в "само собой разумеющееся" для действующих. Это и есть сополагаемый смысл.

Важно понять отличие сополагаемого смысла от того, с чем мы имеем дело, например, в случае государственной границы. Государственная граница в ее материальном выражении (пограничные столбы, охрана, таможня и т.п.) — это социальные артефакты, нагруженные социальными смыслами, но притом вполне созерцаемые, хотя бы отчасти. Сополагаемый смысл — это некий оттенок смыслового наполнения коммуникаций. Его легко обнаружить тогда, когда пространство тематизировано в коммуникации, т.е., как мы и определили это выше, делается предметом обсуждения.

Гораздо сложнее обстоит дело в других случаях. Здесь нам снова можно прибегнуть к концепции Зиммеля. Мы видели, что, согласно Зиммелю, пространство обычно выступает как нечто "незаполненное", покуда в ходе социального взаимодействия оно не оживотворится в силу происходящих в каждом действующем изменений. Практически для нас это означает, что бесполезно и бессмысленно выискивать оттенки пространственного смысла у действующих, которые непосредственно не взаимодействуют, не коммуницируют друг с другом. Самое большее, на что способен здесь наблюдатель, — это умозаключения. Мы интуитивно пред полагаем со полагаемый смысл. Однако могут ли иметь ценность такие догадки, если их нельзя проверить? (75) Здесь есть только одна очевидная возможность. Тот смысл, который, как нам кажется, и сополагает в коммуникации большинство действующих, должен быть еще раз внятно сформулирован в рамках самой исследуемой социальности. Иными словами, внятное коммуницирование о смысле пространства является одним из необходимых условий познания сополагаемого смысла. От идеального дискурса такое обсуждение пространства — как и любых иных общезначимых основ социальности — отличается тем, что некоторые аспекты молчаливо выводятся за пределы обсуждений, составляя, как сказал по иному поводу Дюркгейм, недоговорное условие значимости договора. Оставаясь неотрефлектированными и составляя основу рефлексии, эти аспекты в то же время позволяют внешнему наблюдателю судить не только о том, что непосредственно является предметом обсуждения, но и о базисном уровне согласия, в том числе и относительно пространства. Очевидно, что тот, кто формулирует концепцию пространства, более свободно, дистанцированно, инструментально относится к базисному ресурсу социальной жизни, располагает несравнимо большими шансами власти на этом пространстве. Ограничение перемещений, структурирование расположений тел и формулировка, перевод самоочевидностей в разряд обоснуемых (по наиболее подходящим ad hoc правилам обоснования) истин — все это обеспечивает инструментальную достижимость большего числа тел. Это и есть власть — не просто как факт навязывания воли, но как социоонтологически фундированная позиция.

Наши последние выводы относятся к любым исследованиям пространства. Однако они особенно важны в одном специальном случае. Речь идет о пространстве больших империй.

5. Имперский смысл как понятие социологии

Большое пространство взаимодействия должно быть большим именно по смыслу, а не просто по физической характеристике. Но для того чтобы стать большим по смыслу, оно в течение некоторого времени должно в реальности превосходить по своей протяженности все иные формы организации взаимодействий. Итак, пользуясь введенными различениями, мы можем сказать, что имперское пространство представляется внешнему наблюдателю как нечто обширное. Оно представляется как нечто обширное участникам взаимодействий на пространствах империй. Оно именно в этой своей обширности выступает как момент конституирования смысла социальных взаимодействий. Итак, чисто количественной характеристики величины пространства мы, правда, дать не можем. Слишком многое зависит здесь от исторической ситуации, развитости и характера средств коммуникации (76) и т.п. Но это не приводит к релятивизму. Современный наблюдатель, исследующий древнюю империю, знает, например, сколь невелики ее размеры сравнительно с возможностями нынешних средств сообщения. Однако для него важны другие, не менее объективные характеристики: возможности средств сообщения той эпохи и реальное отношение к пространству действующих в этой империи. Точно так же объективно и сохранение смысла большого пространства, даже если реальное пространство взаимодействия уменьшилось. Объективно и бесспорно, что когда-то это пространство было большим и воспринималось как большое. Это наложило свой отпечаток на смысл, который продолжает функционировать в коммуникации как смысл большого пространства.

Выше мы уже говорили о том, что социология пространства предполагает социологию тела (и наоборот); в том же отношении находятся социология времени и социология смысла. Мы говорили также и о том, что тело осмысленно, а смысл явлен через тело. Иными словами, аналитическое разведение пространства и времени отнюдь не исключает множественного взаимоналожения этих измерений реальности и анализа.

Это относится и к большому пространству. Большое пространство слишком велико, чтобы его можно было ухватить в созерцании одномоментно. Внутренний взгляд либо схватывает самое идею огромности, с которой не сопряжено собственно видение, либо пробегает — в течение некоторого времени, не одномоментно — по этой большой фигуре. Чем больше пространство, тем сильнее тело уступает место смыслу. Смысл пространства всегда может оказаться аспектом внутреннего осознания времени, равно как и наоборот (77) , однако большое пространство облегчает мысленное истончение, абстрагирование телесности, отчего "протяженность" и "длительность" получают очень близкие значения. Но можно рассудить и по-другому. Статичность пространственной фигуры поглощает временную динамику. Пространство как смысл пребывает непрерывно — время останавливается. Конкретизируем это на примерах из области социального.

Итак, смысл пространства может быть выражен в терминах временного измерения: я не посылаю письмо, зная, что оно не успеет дойти к сроку. Или же: я посылаю сообщение в расчете, что продолжительность его прохождения изменит его смысл. Я ориентируюсь при посылке письма не на абсолютную величину пространства, но на наличие средств коммуникации, на отлаженность почты, на социальную допустимость эквивалентной замены: бумаги — телефонным звонком, документа на оригинальном бланке — телексом или факсом. В этом аспекте даже остаточный момент объективности пространства (то, что находится в пределах личной досягаемости, передается иначе, чем то, для чего необходимы средства сообщения) может быть снят, например, правилами бюрократической процедуры: иную бумагу нельзя послать иначе, чем с посыльным, даже в соседний кабинет. При определенных социальных условиях малое может стать большим, а большое — малым. Указывая на эти условия, мы опять-таки избегаем релятивизма.

Важнейший аспект социально квалифицированной величины пространства — политическая ограниченность. Покажем это на примере государственной границы. Вернемся еще раз к ситуации с телефонным разговором. Так, государственная граница может проходить не только между участниками телефонного разговора в Москве и Париже, но и между москвичом и парижанином в разговоре с глазу на глаз, будь то в Москве или Париже. Но эта ситуация не возникла бы в диадическом взаимодействии, если бы до этого смысл границы не соопределил всей сети социальных коммуникаций на некотором политико-географическом пространстве (78) . Итак, мы видим, что микровзаимодействие может быть проинтерпретировано как макровзаимодействие, причем не только наблюдателем. Речь идет о том, что действующие, непосредственно созерцающие тела друг друга, внятно сополагают этому смыслу смысл иного, большого, политически расчлененного пространства.

В ходе наших рассуждений нас постоянно подстерегает один очень коварный момент. Всякий раз, когда мы говорим о большом пространстве, возникает соблазн назвать его большим для постороннего наблюдателя и/или для самих действующих, подчеркивая тем самым, что нас интересует не "географический охват в столько-то квадратных миль" (говоря словами Зиммеля), но тот или иной смысл. Однако чем сильнее мы привязываем наши рассуждения к современной эпохе, тем труднее различить "объективную величину" и смысл. Дело в том, что и социолог как наблюдатель, и наблюдаемые коммуницирующие действующие, как правило , разделяют представления о пространстве, заданные некогда наукой Нового времени. Более сложные идеи, содержащиеся в современной философии, физике и географии, далеко еще не стали предметом общего образования, тем совместным культурным достоянием, освободиться от которого почти невозможно (79) . Поэтому ниже, говоря о большом пространстве, мы будем иметь в виду его, так сказать, объективный, измеримый характер — в своем роде тоже смысловой! — оговаривая специально только те моменты, когда специфическое осмысление пространства вступает в противоречие или неоднозначную интерференцию с этой "объективностью".

Какие теоретические ресурсы предлагает нам западная социология для исследования больших пространств? Одной из самых распространенных ныне идей является идея глобальности, всемирности. Предполагается, что в нынешнюю эпоху мы живем в едином большом обществе, занимающем весь земной шар. Несмотря на то, что государства, разделяемые границами, никуда не исчезли и в ближайшее время не исчезнут, современные средства информации и коммуникации, мировая торговля, финансы, интернациональная наука и техника обеспечивают некое подобие не политического и не культурного, но совершенно нового глобального единства (80) .

Эта картина социального мира складывалась постепенно, но в нее плохо вписывалось существование в мире двухполюсной системы противостояния, одна из сторон которого нередко характеризовалась как находящаяся накануне распада империя (81) . Понятие империи вообще не очень хорошо приживалось в социологии, ибо не вписывалось ни в одно из принятых в ней различений. Ни старое различение государства и гражданского общества, ни идущее от Тенниса различение сообщества и общества, ни все сильнее профилирующееся ныне различение мирового хозяйства (мирового общества, мировой системы) и национального государства не оставляют места для империи. Правда, распад СССР, кажется, позволял сделать вывод, что тенденция глобализации была в принципе определена верно, ибо политическая отграниченность огромного пространства перестала быть одним из определений мирового порядка. Напротив, явные признаки реинтеграции на пространстве бывшего СССР заставляют сомневаться в справедливости таких выкладок. Ясность здесь может быть внесена только более точным определением понятия империи, которое мы намерены дать в связи с категориями социологии пространства.

Любые рассуждения о глобализации, по меньшей мере релятивирующей, если не вовсе ставящей под вопрос в обозримом будущем, все государственные границы (82) , своим идейным истоком имеют старую либеральную идею о свободном взаимовыгодном общении собственников, постепенно вытесняющем государство на периферию социальности (83) , о гражданском обществе, не знающем, в противоположность государству, политических границ (84) . В значительной мере это связано с пониманием обмена как основной, базисной формы социального взаимодействия (85) . Социальность-обмен постигается как нечто в принципе безграничное, лишь случайно ограничиваемое естественными пределами и социальными артефактами. Смысл коммуникации-обмена не соопределен политическим пространством, если берется в чистом виде. Размещение в пространстве товаровладельцев ничего не меняет в том, что обменивают они именно товары . При этом и величина пространства — хотя она учитывается здесь — не влияет на самый смысл товарности (86) . На него влияет политическая определенность пространства. Здесь именно политическая (чаще всего — государственная) граница может соопределить смысл товарообмена, например, через введение таможенных правил или, напротив, через объявление зоны свободной торговли, или демонстративное соблюдение нейтральности (характерен, например, политический статус портовых городов в древнем мире, признаваемых в своем нейтральном торговом статусе крупными континентальными силами) (87) . Точнее будет сказать, что смысл товарообмена остается неизменным в определенных пространственных пределах, хотя понятие о таких пределах, как представляется, не входит в этот смысл изначально (88) . В истории же такой товарообмен — это сравнительно поздний результат социальной эволюции. И не по чистому смыслу, а по фактической наполненности смыслом "естественнее" было бы предположить, что товарообмен (вообще любой обмен, который так соблазнительно трактовать в качестве базиса социальности) нередко отягощен какими-то дополнительными смыслами, среди которых мы находим и смысл политического пространства.

Смысл политического пространства — это смысл границы. Как социальный артефакт граница отделяет одно территориально-политическое образование или область властного влияния от другого (другой). В первую очередь речь идет о государстве. Государства могут быть малы или велики, однако в определение каждого из них необходимо входит понятие ограниченной территории. Территориальное государство противоположно всемирному общению и гражданскому обществу, все равно, будем ли мы стараться отождествить или развести два последних понятия. Само существование современного государства с фиксированной территорией означает возможность вычленить сферу по смыслу своему неполитического и, следовательно, в этом отношении (на определенной территории!) не территориального . Поэтому социальный артефакт — граница, проходящая в физическом пространстве, имеет, как мы уже подчеркивали выше, преимущественно смысловой характер.

Смысл границы современного территориального государства состоит в том, чтобы, во-первых, разделить сферы внутренней и внешней активности государства, а во-вторых, — области внутренне и внешне неполитического. Так это выглядит, если нынешнее состояние брать только как готовый результат длительного развития. Однако развитие не остановилось, прогресс так называемого модерна приводит к тому, что различие между политическим и неполитическим сохраняется, в то время как различие между внутренним и внешним стирается. В современном мире человек может служить и в национальных войсках своего государства, и в войсках международных, находиться под защитой (или угрозой) полиции своей страны или Интерпола, вложить деньги в отечественный банк, который потом окажется отделением большой транснациональной структуры, и т.п.

Таким образом, важнейшее определение современных государств — их территориальность — все больше оказывается размытым. Множество социальных действий и коммуникаций определяется либо на большом пространстве мирового общества, либо на обозримых небольших пространствах локальных сообществ, притом, что государственное гражданство действующих - это правило, а не исключение в современном мире. Итак, действующий, как правило, — это гражданин (89) , но действия и коммуникации часто по своему смыслу совершаются помимо государства — как в той внутренней неполитической сфере, которая самой идеей (либерального) государства предполагается внутри его границ, так и вне их (90) .

Имеет ли в этой связи какой-либо смысл разговор об империях? Здесь напрашиваются две возможности. Либо империи — это некие очень большие государства, так что в переносном смысле о ряде крупных современных государств можно говорить как об империях (а поскольку и о государстве иногда говорят в переносном смысле, скажем, "государство в государстве" — о большой фирме, — то и об империях высказываются подобным же образом — например, "подпольная империя наркобизнеса" и т.п.). Либо империи — это исторически прошедший тип политически организованной социальности. Тогда синхронное различение "государство / общество", в котором места империи нет, можно заменить на диахронное: "современное государство / империя".

Мы действительно встречаем в текущей коммуникации оба варианта решений, точнее говоря, они рассматриваются в коммуникации как нечто самоочевидное. Вопросы о том, можно ли вообще отождествлять империи и государства и действительно ли эпоха империй миновала, почти не дискутируются. Вряд ли можно считать это просто заблуждением — как и всякая особенность коммуникаций, своеобразная тематизация империй раскрывает феноменологию происходящего. Другое дело — научная состоятельность этих решений. Кое в чем они оправданы, но в целом мы считаем их неплодотворными. Отождествление империи и большого государства, империи и разветвленной, обширной по охвату, но воспринимаемой как единство системы властных коммуникаций оправдано постольку, поскольку в империях (так сказать, совершенно несомненных, всеми признаваемых за таковые) есть очевидное сходство с государством. Государство "в чистом виде", государство в отличие от гражданского общества — это очень специфический исторический феномен, как говорит К.Шмитт, "конкретное, связанное с исторической эпохой понятие". Не говоря уже о том, насколько это понятие вообще отвечало реальностям даже и той эпохи, когда было сконструировано (а именно европейского Нового времени), в другое время под ним подразумевалось нечто иное. И трудно ожидать, что в самой социальной реальности различения будут столь же строгими и чистыми, как и в теории. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, скажем, СССР был международно признан как государство, причем такое, в котором (по крайней мере, на протяжении значительного периода) очевидно не было отдельного ("гражданского") общества и которое на том же уровне международного права могло фактически трактоваться как империя (признание представительства Белоруссии и Украины в ООН как самостоятельных членов и непризнание со стороны ряда государств присоединения к СССР прибалтийских стран суть в этом аспекте явления одного порядка). И все-таки первое решение неудовлетворительно. Отождествление государства и империи приводит к теоретическим выводам, которые никак не подкрепляются практикой. В историческом существовании больших империй, во всяком случае западных (опять-таки "несомненных", всеми наблюдателями признаваемых за таковые), обнаруживаются некоторые общие черты, каких нет у "просто государств". Одна из важнейших черт — это образование государств буквально на месте распадающихся империй и новое определение с течением времени все того же самого имперского пространства как пространства политически значимого и политически же ограниченного. Империи как политическая реальность оказываются не более стойкими, чем государства, но имперская идея оказывается куда более продолжительной и перспективы нового профилирования империй — куда более существенными, чем в случае государств. В этом легко убедится всякий, кто сравнит историческую географию имперской Европы с исторической географией европейских государств.

Второе решение, т.е. утверждение, что ныне время империй прошло, напрашивалось больше всего в период распада СССР. Однако теперь мы наблюдаем как бы попятное движение: с одной стороны, среди ряда стран на месте бывшего СССР обнаружилось движение к реинтеграции. С другой стороны, одно из этих государств, а именно самое крупное, Российскую Федерацию, в публичной коммуникации все чаще называют страной с имперскими устремлениями. В такого рода рассуждениях легко прочитывается основополагающая идея: не столько империя распалась в момент формального роспуска СССР, сколько от центральной области империи, собственно имперского ядра (каким была, видимо, РСФСР) откололись внешние части, каковые империя теперь стремится себе вернуть. К тому же, как мы видели, есть и свои резоны в утверждении, что империя — это очень большое государство. Если так, то империй еще насчитывается в современном мире не так мало. Но даже если с этим не соглашаться, во всяком случае, отсюда еще не следует, что время империй миновало. А значит, и вопрос об их определении не снят с повестки дня.

Как правило, в публичной коммуникации два упомянутых решения не противопоставляются одно другому. Некоторое различение между государством и империей проводится (империя, так сказать, это "прошедшее в настоящем", долженствующее быть преодоленным, слишком большое государство и т.п.), однако чаще считают, что империя — это просто очень большое государство, разделенное внутри себя на центр и периферийные области, и скорее всего агрессивное. Отдельные аспекты этого установившегося мнения надо разбирать по пунктам, но это потребовало бы исследований совсем иного рода. Для наших целей достаточно опереться на результаты, уже полученные авторитетными исследователями и имеющие хождение в науке. Они помогут точнее определить нашу точку зрения.

Мы останавливаемся на одной из таких концепций. Она изложена в книге Ш.Н.Айзенштадта "Политические системы империй" (91) . Здесь выделяется семь главных типов политических систем. Среди них к империям автор относит три типа: "патримониальные империи" (например, государство Каролингов или Парфянское царство), "импе-рии кочевников" (например, монгольских), а также "централизованные исторические бюрократические империи", которым, собственно, и посвящено его исследование. Перечислять все приводимые примеры не имеет смысла. Укажем только, что сюда входят и древние государства Египта и Вавилона, и персидские царства, и Индия, и Китай, и Рим, и Византия, и Оттоманская империя, и собственно европейские государства (в Западной, Центральной и Восточной Европе), и завоевательные империи европейских государств в неевропейских регионах.

Что позволяет подводить столь разные явления под одно понятие? Айзенштадт указывает основную черту: это ограниченная автономия политической сферы, выражающаяся в: (1) развитии автономных политических целей правителями и до некоторой степени теми, кто участвует в политической борьбе; (2) развитии ограниченной дифференциации политической деятельности и ролей; (3) попытках организовать политическое сообщество в централизованное единство; (4) развитии специфических организаций администрации и политической борьбы (92) . Айзенштадт называет и то, чем исследуемые им социальные образования отличаются, во-первых, от патримониальных и феодальных систем и, во-вторых, от обществ современных. В первом случае отличие состоит в четкой территориальной организации, которой нет в феодальных и патримониальных системах, а также в том, что эти системы не дифференцируют социальную, политическую и экономическую иерархии, слабо артикулируют политическую сферу, имеющую особую организацию и автономные цели. Напротив, для современных политических систем характерна куда более значительная дифференциация видов политической деятельности, разделение власти среди правящих институтов, распределение политических прав среди управляемых и соответственно больший объем политической деятельности в обществе, потенциально активное участие различных групп в определении политических целей, экстенсивное развитие специфически-политических и административных организаций, в частности партийно-политических, ослабление традиционно-наследственной легитимации властителей, возрастание их подотчетности в формально-институциональном отношении перед теми, кто обладает политическими правами, а также их представителями, формальная или подлинная институционализация соревнования за достижение власти и руководящих позиций (93) . К этим рассуждениям присоединим еще определения, данные Айзенштадтом в "Международной энциклопедии социальных наук":

"Термин "империя" обычно используется для обозначения политической системы, охватывающей большие, относительно сильно централизованные территории, в которых центр, воплощенный как в личности императора, так и в центральных политических институтах, образовывал автономную единицу. Далее, хотя империи обычно основывались на традиционной легитимации, они часто использовали некоторые более широкие, потенциально универсальные политические и культурные ориентации, выходившие за пределы того, что было свойственно любой из составляющих империи частей" (94) .

Дополним, наконец, эту экспозицию характеристиками европейского типа империй из относительно недавней работы Айзенштадта "Европейская цивилизация в сравнительной перспективе". Здесь он подчеркивает особый тип структурного плюрализма, развившийся в Европе, где низкий, но постоянно возраставший уровень структурной дифференциации сопрягался с постоянно менявшимися границами различных общностей, социальных единиц и референтных систем. Для европейской, как он здесь ее называет, "имперски-феодальной системы" было характерно наличие многих центров — политических, религиозных и других, а также — в ином ряду — центров региональных. Причем эти центры — в отличие, скажем, от Индии — не находились в состоянии "адаптивного симбиоза", когда религия легитимирует политику, а политика обеспечивает ей защиту и ресурсы. В Европе условия их взаимной адаптации были предметом борьбы, эти центры притязали на относительную автономию, поддерживая свои притязания и материальной силой, и престижем, которым они располагали (95) .

Выделим в рассуждениях Айзенштадта следующие моменты:

(1) Империи занимают промежуточное положение в том, что касается автономности, обособленности политической системы. Она уже есть как нечто отдельное, но ее еще нет как особой сферы. Политическое выделяется как таковое, но еще не замыкается в себе как автономная система.

(2) Они имеют территориальную организацию, несмотря на то что эту территорию занимают многочисленные политические, культурные и региональные центры, противоборствующие в утверждении своей относительной автономии.

(3) Империи занимают большие территории, и в них сильно профилирован политический центр.

(4) Империям свойствен своеобразный универсализм, использование в легитимации власти культурных образцов, не сводимых к традиционным основам.

Конечно, все эти определения так или иначе связаны с европейской историей. Однако ведь и другие понятия западной социологии прежде всего имеют в виду западный (в самом широком, размытом значении этого слова) тип социальности. Речь идет только о том, что дают эти понятия в том случае, когда мы применяем их для анализа не совсем западных или совсем не западных видов социальности. Разумеется, всегда бывает соблазнительно ввести новое понятие, более близкое каким-то региональным и историческим особенностям социальной жизни. Однако при этом необходимо помнить, что уже существующие понятия обоснованы не только социальным опытом, но и совокупностью других понятий, имеющих хождение во всей науке или научной школе, что совсем не очевидно в случае новых понятий, вводимых ad hoc. Поэтому, с одной стороны, мы можем посетовать на неполноту обобщений. Однако, с другой стороны, можно не сомневаться, что авторитетный теоретик действительно ухватил в своих формулировках существенные черты империй. И чтобы воспользоваться его результатами, не опасаясь их чрезмерной специфичности, мы только должны генерализировать его воззрения, переформулировать существенно важное в наших терминах.

Для этого мы приведем наше определение империи:

Империя — это смысл (и реальность) большого и устойчивого политического пространства , длительно переносимый на смысл неполитических действий и коммуникаций.

В этом определении акцент делается на смысл . Дело в том, что сама по себе реальность империи если и не исключительно, то зачастую может быть установлена преимущественно путем интерпретации смысла. Другие, чисто объективные критерии не всегда достаточны. Величина территории, различие центра и периферии, социально-культурное многообразие — все это, конечно, вещи только на первый взгляд несомненные. Скажем, некое политическое образование возникает в ходе грандиозных завоеваний, однако через несколько лет распадается ("империя" Александра Македонского). Система управления едва-едва успевает установиться, центр географически вообще находится непонятно где — он продвигается вместе с завоевателем. Социально-культурное многообразие имеет место — но только потому, что еще не вступил в действие эффект "плавильного котла", в котором все данные различия постепенно исчезают, а в образовавшейся смеси происходит кристаллизация новых образований. Позволительно ли в таких случаях (а они куда как нередки в истории) говорить об империи как реальности? На этот вопрос нельзя ответить однозначно. Если же мы привлечем смысловые определения, наша задача упростится и усложнится одновременно. С одной стороны, определяя империю через сополагаемый, переносимый смысл, мы получаем дополнительное измерение наблюдения. Когда такое перенесение имеет место, наблюдаемое и есть империя. С другой стороны, предлагаемый критерий отнюдь не является универсальной отмычкой. Его инструментальность может быть поставлена под вопрос именно ввиду той процедуры интуитивного постижения, которая неизбежна, как мы уже подчеркивали выше, когда речь идет о смыслах. Интуиция неустранима, но это не заставляет нас полагаться на гениальное озарение. Трактовки смысла имеют опору и в реальности, и в инструментарии.

Чтобы смысл политического пространства мог быть перенесен, он должен обладать некоторой выявленностью, обособленностью. Иначе говоря, политический и неполитический смыслы должны различаться, чтобы можно было говорить о перенесении одного на другое. Однако здесь нас встретит ряд любопытных затруднений. Как уже было сказано, современное (следовало бы еще уточнить: так называемого "западного типа") государство вычленялось в противоположность гражданскому обществу. Гражданское же общество, с одной стороны, не ограничено, как казалось сначала (и кажется поныне многим либеральным умам) государственной территорией. С другой стороны, оно является (и сегодня это все больше профилируется) гражданским обществом именно данного государства, т.е. в первую очередь — опять-таки сообществом на определенной территории (96) .

Зафиксируем главное: политическая форма может созерцаться как способ организации пространства, в котором политическому и неполитическому, оформленному и неоформленному внутри и вне указанных пределов отведено свое место. Естественных возражений против такого рода рассуждений может быть два.

Во-первых , до сих пор не было определено, кто же так созерцает политическую форму, созерцает ли ее так вообще кто-нибудь.

Во-вторых, почти все сказанное о созерцании формы и переносе смысла может быть отнесено не только к империям, но и к государствам.

По поводу этих возражений скажем следующее.

Во-первых , сложно вычерченные фигуры созерцания свойственны, конечно, отнюдь не всем действующим. Созерцание политической формы в обыденной жизни (все равно, в империях или "просто" в государствах) — тема отдельного исследования. Мы можем только предположить, что в империи большинство коммуникаций и сильнее, и менее политизированы, чем в обычном государстве. Они политизированы сильнее, поскольку знание об имперском пространстве является по определению чем-то само собой разумеющимся (97) . А раз так, то знание о политической предельности огромного мира, в котором и протекает социальная жизнь, — это неотчуждаемый элемент самой этой жизни.

Империя есть фон и смысловой горизонт. Будь это только так, мы были бы обречены на сложные и часто неубедительные процедуры многоступенчатых интерпретаций. Однако этот смысл может быть актуализован, говоря языком феноменологии, тематизирован не только наблюдателем, но и в самой социальной реальности. Это происходит регулярно или по случаю. По случаю — когда небольшой участок границы становится осязаемой реальностью для действующего. Регулярно смысл границы тематизируют (т.е. эту форму созерцают) немногочисленные элиты (идеологи и политики) внутри империй, а также наблюдатели (идеологи, политики, исследователи, в том числе политические географы) вне империй (98) .

Во-вторых , следует постоянно иметь в виду тонкое, почти неуловимое на первый взгляд различение между переносом политического смысла и переносом смысла политического пространства. Первое происходит в государстве, второе — в империи. Разъясним это более подробно.

Если нечто определено как неполитическое, то лишь в отличие от чего-то политического. Политическое, между прочим, есть власть, воздействующая на тела. Тела размещены в пространстве. Пространство подвластных тел есть политическое пространство. Этот смысл политического пространства не может не сополагаться при любом взаимодействии, будучи даже совершенно не профилирован, ибо политическое невмешательство власти есть тоже политическое решение. В таком случае получается, что смысл политического пространства все-таки переносится на действия и коммуникации всегда (сополагается действующими и предполагается наблюдателем), а наше определение империи не работает.

Однако можно рассудить и по-другому. Не просто смысл политического переносится на неполитическое. Речь идет о переносе смысла политического пространства. Смысл политического — это не только смысл пространства, хотя пространственный смысл сополагается смыслом политической власти или влияния, господства и авторитета и т.п. Соответственно пространственная составляющая необходимо входит в смысл политического как такового, но перенесение политического смысла — не обязательно перенесение смысла политического пространства. Скажем, мы можем определить, что власть всегда реализуется на некоторой области. За пределами этой области она уже незначима. Любое вмешательство власти в неполитические дела, конечно, предполагает, что оно происходит на том пространстве, где значима данная власть. Однако именно это пространство было определено как то, где некие дела (допустим, семейные) определены как неполитические. Если бы они были определены как политические, то опять-таки не шла бы речь о вмешательстве. Значит, в своей неполитичности они тоже имеют определенный политический смысл, а именно тот, что на данном пространстве значимости власти нечто выводится из-под ее действия и тем самым становится сферой вмешательства по случаю (99) .

Мы видим, что, хотя каждый случай вмешательства означает перенос дополнительного политического смысла, он не означает перенесения дополнительного (тем более внятно артикулированного) смысла политического пространства. Или еще точнее: поскольку на некотором пространстве предполагается возможной, хотя и исключается, как правило, интервенция политической власти в неполитическое, смысл политического пространства уже соположен смыслам неполитических сфер и не переносится дополнительно.

Однако этот момент, как нам кажется, представляет наибольшую сложность. Современное государство, взимающее налоги на своей территории, устанавливающее таможенные правила, регулирующее хозяйственную жизнь на основе международных договоров, переносит смысл политического или смысл политического пространства? Имперское и государственное (особенно в случае больших государств) были бы здесь близки до неразличимости, если бы не главная отличительная черта: хозяйственная и — шире — любая неполитическая жизнь империи, как правило , все-таки ограничена ее пределами. Политико-территориальная определенность даже самых больших современных государств, как правило, профилируется на фоне международной жизни, мирового хозяйства. Если же в рамках феномена, именуемого империей, обнаруживаются черты того, что более свойственно государству, а в рамках государства — того, что более свойственно империи, это означает только, что чистых феноменов не бывает. Динамика перевеса одних или других черт свидетельствует не против нашего подхода, но о характеристиках исторического процесса.

Относительная автономия политической сферы означает, что определенные темы коммуникации и определенные лица как ее партнеры имеют исключительное или первостепенное политическое значение, а другие темы и другие лица исключительно или первостепенно неполитичны. Отчетливо политическое и отчетливо неполитическое служат фоном для взаимоопределения — и фон этот зрим для созерцания, так сказать, хорошо прорисован, если воспользоваться различениями, применяемыми Д.Р.Хофштадтером. Он говорит о "негативном" фоне (т.е. фоне, самом по себе бесформенном); в нашем случае это было бы "все неполитическое" без дальнейших уточнений. Ему противопоставляется "позитивный" фон, т.е. такой, который сам по себе оформлен, есть "фигура". Для различения фигур на негативном фоне (в негативном пространстве , как еще говорит Хофштадтер) и фигур на фоне фигур он вводит свои собственные категории курсивно рисуемого и рекурсивного (100) .

В зависимости от выбранной нами точки отсчета, фигура и фон в последнем случае могут меняться местами, ибо и то, и другое "курсивно рисуемы", т.е. имеют закругленные, замкнутые на себя самое черты. Для Хофштадтера это — первое наглядное приближение к концепции самореферентных систем. Для нас — одна из возможностей наглядно представить политическую форму.

Политическое пространство, о котором у нас идет речь, — это пространство большое и продолжительное, т.е. длительно сохраняющее свою форму и размер (101) . Государственно -политическое оформлено, поскольку речь идет о его очерченных границах, которые отделяют его не от неполитического, но от иной политической формы, иного государства. Эти фигуры созерцаются (могут и должны созерцаться) в пространстве. Распределение политической власти на некоторой территории дает этой территории смысл политического пространства. Его форма определяется изнутри, поскольку государство суверенно на своей территории. Его форма определяется и извне, поскольку все ведомое пространство занято другими государствами. Его форма соопределяется физической географией, если гора, океан или пустыня кладут (как это бывало в древности) естественные пределы политической власти (102) . Однако во всяком случае граница остается социальным артефактом. Важное отличие современных государств от государствоподобных образований минувших эпох состоит в том, что в совокупности они часто образуют почти непрерывный узор чисто пространственных различений (103) . Каждое государство отличается в пространстве от каждого и от совокупности всех остальных. И здесь безразлично, какое именно выбрать за ту форму, ту точку отсчета, исходя из которой все остальное служит позитивным фоном.

Имперски- политическое — это уже нечто иное. Имперская фигура может, конечно, прорисовываться и на позитивном фоне — в этом отношении империя, наблюдаемая извне, в особенности в нынешнем, сплошном мире, неотличима от большого государства. Но возможно и такое созерцание имперского пространства, при котором эквивалентность точек зрения, позволявшая менять местами форму и позитивный фон, резко нарушается. Смысл имперского пространства состоит в том, что изнутри империи оно созерцается как некий малый космос, встроенный в большой — совокупный порядок бытия, — но отнюдь не в систему международных отношений, где только взаимопризнание государств гарантирует сохранность границ. Пространство империи не нуждается в такой легитимации. Если уж оно и созерцается изнутри как фигура, то только на негативном фоне.

Конечно, любое приложение этой схемы к реальности обнаружит размытость социальных фигур, включенных в сложный узор пространственно оформленной социальности. Однако наша задача состоит не в том, чтобы обрисовать эти фигуры, но в том, чтобы показать сам способ такого созерцания. (Особый случай, конечно, — это океанические империи. Отсутствие отчетливых границ, очерченной территории приводит к тому, что здесь развивается совершенно иной, динамический способ отношения к пространству (104) . Если воспользоваться — со всей осторожностью, конечно — категориями геополитики, можно сказать, что в этом случае принцип укорененности уступает принципу движения (105) . Сосредоточиваясь на очерченных фигурах, мы только посвящаем основное внимание более важному для нас предмету.) Много ли это нам дает? В отношении исследования исторической реальности — лишь столько, сколько нужно для постижения империй как своеобразных культурно-политических феноменов, для трактовки имперских идеологий и их эволюций. Именно это и может быть обнято понятием "имперский смысл".

Отчего же оказывается возможным увидеть в политическом пространстве (нередко весьма динамично меняющем очертания — империи ведут войны и не всегда удачно удерживают земли) нечто самодостаточное и более-чем-фактическое? Мы могли бы сказать, что регионализация здесь тождественна нормативизации, не будь само понятие нормы в этом контексте весьма сомнительным. Норма есть фиксированное, отчетливо выраженное и социально санкционированное долженствование. Но надфактический характер политического пространства — это не норма. Скорее, это фундамент значимости норм (если быть более точным, часть фундамента значимости некоторых норм).

На огромном имперском пространстве и с точки зрения огромности этого пространства осязаемое тело перестает быть значимым (106) . Большое политическое пространство — это позитивный фон (в предельном случае — позитивный фон позитивного фона) личной территориальности. Иными словами, имперский смысл отягощает смысл любого зримого пространства размещения. Если этот фон тематизируется как фигура, личная территориальность и осязаемое тело едва ли смогут выступить в роли позитивного фона (возможной фигуры). Имперский смысл превалирует над личными смыслами. Империям (тематизируемым, как таковым) неведомо первостепенное значение индивидуального смысла и приватной территории. Здесь незначимо отдельное тело, не ценно его сохранение. Статика имперского пространства воспринимается именно как неподвижность, незначимость времени: в империи ничего не происходит, имперский смысл — это особый пространственный смысл, в котором временное измерение играет ничтожную роль.

Необозримость большого пространства усугубляется еще и тем, что оно ни чисто физически, ни по смыслу не исчерпывается совокупностью резидентных размещений. Грубо говоря, ролевая или институциональная функциональность не находит себе подтверждения в понятном устроении социальности, где исполняемые функции согласованы не только по значению, но и по месту их исполнения. Это не в последнюю очередь связано с поликультурностью, отсутствием социальной гомогенности, позволяющей даже при самой жесткой стратификации говорить о солидарном сообществе. И при том тело действующего очень часто недостижимо для власти. Его местоположение фиксируется не потому, что так устроено имперское пространство, а в силу иных социальных причин, иногда сопутствующих империи, а иногда и нет (107) . В принципе на огромном пространстве легче затеряться , но легко и погибнуть — это не констатация случайного факта (факты могут случаться разные), но особенность смысла. Того, кто вознамерился затеряться, могут найти. Тот, кто считался не имеющим ценности, может быть вознесен и отмечен. Но все это противно смыслу империи, в которой каждое место и каждое тело есть в большей мере элемент пространственной схемы, чем очевидный, прорывающий оболочку чисто смыслового видения, факт. Империя с ее существующими границами есть факт. Имперский смысл как смысл, функционирующий в коммуникациях, также есть факт. Но это фактическое фактически воспринимается как трансфактическое — и в этом смысле о пространстве империи уже нельзя говорить как о фигуре.

Мы приходим к тому, с чего начинали исследование социологии пространства: речь идет в первую очередь о схеме . Пространственный схематизм не есть определение трансцендентального субъекта. Это сублимированное до степени почти гносеологической политическое обустройство пространства. Внутри него возможны конфигурации — само оно фигуры не имеет. Фактически возможны изменения территории и способа правления на пространстве огромного государства (беря последнее слово в самом широком смысле). Именно фактически оформленная территория империи созерцается как фигура. Однако реально созерцаемая политическая фигура и базисная схема соотносятся между собой как фактическое видение и осмысление империи, с одной стороны, и сам имперский смысл — с другой. В предельном выражении мир видится полностью охваченным империей. Рим — это мир . А когда территория меняет очертания, принцип мышления о политическом пространстве остается — так пребывает империя как имперский смысл. Сама собой разумеющаяся пространственно-политическая схема не есть, однако, еще империя. Если имперский смысл появляется, вместе с перенесением, соположением схемы, в действиях и коммуникациях (пусть это будет хотя бы коммуникация всего двух оставшихся во всем мире сторонников погибшей империи), то империя возникает лишь тогда, когда среди этих действий и коммуникаций мы находим такие, которые актуализуют этот смысл и переводят его в разряд ощутимой действительности. Идея организованного пространства должна еще стать пространством реализованной идеи.

Величина пространства внутри империи отчасти подобна обобщенности нормы (108) : без достаточной абстрактности нет надлежащего охвата, без последующей спецификации применительно к более ограниченной категории участников взаимодействия норма лишена инструктивной силы. Внутри огромного имперского пространства неизбежно многообразие, чем бы оно ни выражалось: национальными, региональными, историческими или иными особенностями. Можно предположить, что цепочки коммуникаций, общий горизонт которых — бесконечно далекая граница империи, фигура, почти ставшая схемой, столь же непрочны, как и любые действия, если абстрактная идея в неспецифицированном виде рассредоточивается на большие массы. Пространственная респецификация есть соопределение мотивационной силы, инструктивного эффекта смысла, функционирующего в коммуникации. Само пространство инструктивной силы не имеет — в какой бы то ни было форме. Однако приобретение, удержание территорий, оформление пространства вполне может быть инструктивным по смыслу. Для большинства действующих таковым может быть только смысл обозримого, понятно устроенного региона. Но только знание о включенности этого региона в большой мир империи, никак не мотивируя их непосредственно, сопутствует им непременно.

Это значит, что смысл имперского пространства не может быть одним и тем же во всех коммуникациях на пространстве империи. Или, выражаясь более обыденным языком, в разных коммуникациях империя имеет разный смысл. Это легко объяснить: тождественность смысла требует подтверждения, а подтверждением может служить только внятная коммуникация. Внятная же коммуникация, в которой тематизировано огромное, непосредственно не ощутимое пространство, возможна, как мы уже говорили, лишь в особых случаях. Иными словами, для большинства индивидуальных действующих лично, а также по внятному смыслу их коммуникаций пребывание вместе на огромном политически ограниченном пространстве есть нечто само собой разумеющееся, как и то, что ограниченность эта как-то связана с компетенциями политической власти. Такое устроение — больше, чем факт, но меньше, чем ценность, нечто среднее между бытием и долженствованием — т.е. область, где, собственно, согласно известной традиции, и должны располагаться смыслы. А вот мотивационные механизмы, если таковые вообще бывают пущены в ход, средства коммуникации и т.п. — все это суть специфические средства претворения смысла в реальность. И они не могут не быть сообразны этой реальности. Вот откуда известный плюрализм и универсализм империй.

Итак, сополагаемый пространственный смысл как таковой не мотивирует, не возбуждает определенный тип поведения. Для этого он должен быть еще переведен в мотивационно значимую форму. Однако и в этом случае мы не найдем простых соответствий по типу "причина (точнее понимаемая как основание действия) / результат". Например, можно предполагать, что в политически статичных пространствах, столь обширных и столь самодостаточных, что они выступают как "целый мир" для действующего, должны развиваться определенные типы поведения, связанные, например, не только с невозможностью, но и с нежеланием, боязнью покинуть пределы политической ойкумены. Но вряд ли такое поведение будет иметь характер безусловного автоматизма. Можно представить себе, что крушение империи не пройдет безболезненно для ее обитателей, что вольно или невольно это будет воспринято как крушение всего привычного мира. Но вряд ли можно заранее вычислить реакции каждого отдельного человека и реализацию их в поведении. Фрустрация одних, ярость других и ликование третьих всякий раз обусловлены дополнительными причинами. Однако, исследуя эти причины, мы необходимо должны иметь в виду и тот смысловой пространственный горизонт, в котором сыграли свою мотивирующую роль основные смыслы. Никогда нельзя только предположить, что в империи все действующие всегда актуализуют смысл этого пространства.

Другое дело — те немногие действующие, кто непременно тематизирует этот смысл. Условно назовем их имперской элитой . Реальный пространственный предел их власти — фактическая граница империи, а степень универсализма имперской идеи — ее идеальная граница. Сочетание реального потенциала экспансии с имперской идеей образует идеальную границу империи, ее orbis terrarum, круг земель. А имперский пространственный горизонт сопреломляет укорененный в трансцендентном универсализм господствующей имперской религии (поскольку таковая существует и поскольку она действительно в трансцендентном укоренена; чисто исторически так бывает часто, но все-таки не всегда). Только в случае имперских элит пространство непременно получает инструктивную силу как пространство реальных полномочий власти. Сохранение и расширение сферы таких полномочий есть мощный мотивационный механизм. Однако имперская элита отличается от высших слоев "просто больших" стран тем, что рассматривает пространство своих компетенций как некий само собой разумеющийся порядок; малый космос социальной жизни воспринимается как универсальный космос реальных полномочий и политической миссии.

Элита, таким образом, сама конституируется через эту коммуникацию как группа или, точнее, как система. Это не значит, что мы предполагаем в качестве конечной инстанции объяснения свободный выбор или произвол элит . Внятный, фиксированный смысл есть ограничение возможностей произвола. Смысловые содержания не могут быть соединены как попало — но в то же время смысл не диктует ничего однозначно. Определенный интерес (самый простой, грубый, корыстный интерес) может привести к нарушению всей логики смыслового строения коммуникации. Однако выступить он может только в обличье иного смысла. Даже там, где всем заправляет интерес, смысл остается нерушим. Но поскольку имперский смысл — это смысл пространственный, то при его тематизации возникают любопытные интерференции. Ведь элита — как система коммуникации, предполагающая известную взаимодостижимость ее участников,- имеет особое пространственное размещение, свой специфический locus социального взаимодействия. Тематизация имперского горизонта происходит в более узком горизонте, различном для различно размещенных и по-разному сочетающих горизонт империи с горизонтом своего специфического пространственного размещения групп и особым выстраиванием "сценической ситуации" (109) . А отсюда вытекают не только различение имперской элиты на центральную и периферийную, но и различные модусы самотематизации периферийной элиты. Центральная элита обычно без затруднений справляется с парадоксом, суть которого в том, что отдельная группа отождествляет себя со всеобщим. Этому способствует господство иерархической модели дифференциации общества. Периферийная элита может либо отождествлять себя полностью с империей, либо, напротив, отчетливо тематизировать свою особость и особость своей обозримой социальной области. Империя устойчива, покуда периферийная элита балансирует между этими крайними возможностями. Империя рушится, когда периферийные элиты перестают воспринимать фактическое пространство империи как последнюю легитимацию оформленности их региона. Империя рушится и тогда, когда центральная элита сама теряет чувство имперского смысла.

Этот случай мы могли наблюдать совсем недавно. Среди множества причин крушения СССР мы находим, конечно, и утрату имперского смысла: в большей степени периферийными элитами, потерявшими чувство социального контекста своей деятельности, в меньшей, но тоже значительной — центральной элитой.

6. Заключение

Мы не можем здесь проследить, как сопрягается фундаментальное видение пространства с конкретным политическим интересом и политическим поведением. На протяжении всего нашего исследования мы акцентировали не столько реальное существование, сколько осмысление имперского пространства, смысл, пребывающий и в империи, и после империи. Отдельные элементы имперского смысла при разных обстоятельствах по-разному влияют на поведение. Сочленяя их в единство (110) , мы удовлетворяем научной потребности в рационализации, но еще ничего не говорим о том, как фактически функционирует смысл в поведении. Несколько разрозненных завершающих замечаний укажут только направление дальнейших исследований.

Из всего нашего предшествующего изложения следует, что Российскую империю, а затем СССР мы рассматриваем как важнейшее поле приложения предложенного концептуального аппарата. Самое важное для нас — не столько фактические очертания, сколько прочно укорененное как в элитарной, так и в массовой коммуникации представление о континуальности пространства страны, как бы она ни называлась и какие бы очертания ни принимали ее фактические границы. В этом смысле наиболее примечательно, конечно, упорно внедряемое (кажется, небезуспешно) видение "новой российской государственности" (Российской Федерации) как продолжения не столько РСФСР в составе СССР, сколько Российской империи. Естественным образом разговоры об "экономическом пространстве", "таможенном пространстве", "экологическом пространстве", "пространстве бывшего СССР" — характерные формулы нынешней политической жизни — свидетельствуют, что империя как смысл еще существует. Экономическое пространство в политически обозначенных пределах, согласно нашей терминологии, уже явственно свидетельствует о присутствии империи: будь то экономическое пространство ЕС (объединенная Европа меж тем собирается почти в точности на тех же землях, что некогда входили в две римских империи: античный Рим и Священную Римскую империю германской нации (111) ) или бывшего СССР. Любые попытки политически организовать пространство совершаются либо внутри иного, более широкого политического пространства, либо в мировом хозяйстве и гарантирующей его системе межгосударственных отношений. Поэтому государства, т.е. политические системы, властные на определенной территории, могут, скажем, устанавливать таможенные барьеры, заключать экономические союзы и т.п., но при этом не иметь ничего общего с империями. Ибо они определяются при этом в контексте мирового хозяйства, ограниченного ныне только земной поверхностью (112) . Но может ли имперское хозяйство вписаться в мировое хозяйство? Это отдельный большой вопрос. Во всяком случае, бросается в глаза сложная интерференция многих смыслов, так что, в частности, в бывшем СССР мы наблюдаем любопытнейшую картину.

Несмотря на очевидный, международно зафиксированный распад страны и появление новых государств, в нынешней России нет практически ни одной влиятельной группы, которая бы не определялась в старом имперском контексте. А ведь еще совсем недавно мы могли говорить о том, что потеря центровой идентичности, паралич воли (обусловленный принятием одних лишь общегуманитарных ценностей) в разработке нового совокупного видения политического членения большого пространства сдали империю в ее прежнем виде напору периферийных элит (вне зависимости от того, какой конкретной идеологией они были вооружены в каждом отдельном случае). Речь могла идти о том, что в какой-то момент — сколько можно было судить по внешне наблюдаемым обстоятельствам — центральная элита (или часть ее) перестала воспринимать бывший СССР совокупно с его "лагерем" как совершенный, бесконечно расширяемый космос. Отношения торговли, обмена, универсального общения — короче говоря, все, что понималось под "общечеловеческими ценностями", стали на место смысла имперского пространства. Как происходило это замещение, что здесь было от рефлексии над нерефлексируемым, а что — от простой корысти, не может сказать внешний наблюдатель. Однако ясно, что такое замещение сыграло важную роль, в особенности в сочетании со встречным движением периферийных элит, все более определявших области своих компетенций как суверенные государства. А центральная и периферийные элиты включают и обладателей властных компетенций, и культурную, мировоззренческую элиту. Итак, соединенными усилиями образ СССР как огромного социального космоса, пространства всех возможных размещений был разрушен. Это не могло быть причиной распада страны. Но это было одним из важнейших условий, в возникновении которого неизбежная логика смыслов играла не меньшую роль, чем произвольный выбор. Огромный социальный мир был поделен на принципиально обозримые пространства, которые затем стали называться государствами.

Однако локальные пространства власти бывших периферийных элит империи определяются на том же самом пространстве империи, которое, таким образом, фактически присутствует опять-таки как (все еще) позитивный фон политических форм. Это, конечно, лишь самое абстрактное выражение того, о чем говорят упомянутые формулы новой риторики: "экологическое", "экономическое" и т.п. "пространство". Об этом говорит и новейшее развитие: стремление к реинтеграции со стороны многих стран, возникших на этом пространстве. Можно было бы много говорить о причинах этого стремления, указывая на бедность ресурсов, слабость экономики, внутренние неурядицы тех, кто стремится к реинтеграции с нынешней Россией. Но только что-то уж слишком просто все получается: по одну сторону бедность ресурсов, слабость экономики, военные конфликты, по другую — неоимперские "замашки" или "амбиции" нынешних руководителей РФ. Может быть, все это и есть. Но важно и другое: пространство бывшей державы видится (часто поневоле) как самоочевидный контекст взаимодействия. А хозяйство, разделенное ныне на части, с самого начала было организовано так, что части его подходили друг к другу — в каком бы отдалении ни находились, — но не к частям мирового хозяйства. Именно так был перенесен на экономику имперский смысл. И он тоже дает себя знать помимо воли и желания.

Взглянем еще и на другую сторону проблемы.

Напомним один излюбленный ход рассуждений наших либералов на заре реформ. Государство, говорили они, поглотило у нас общество. Необходимо освободить общество от государства. Дать простор "гражданскому обществу". Но так можно было рассуждать только в государстве, не в империи. Когда государство отступает на задний план, действительно освобождается нейтральная область гражданского общества. Когда распадаются империи, возникает не гражданское общество. Тогда только впервые возникает государство, с предельно (а не — в принципе — беспредельно) обозначенной территорией, с принципом национальности (в наиболее благоприятном случае просто тождественной государственному гражданству), с понятием народа и народного (сначала, впрочем, государева) суверенитета. Суверенитет же опять-таки поначалу определяется здесь так, как мог и должен был определяться лишь суверенитет имперский.

Понятие имперского полновластия конструируется, как правило, с привлечением той или иной идеи о ступенчатом строении бытия. Империя занимает на лестнице бытия определенное место, ее полновластие имеет мессианский, космический характер.

При становлении государств, вынужденных противоборствовать универсальным силам империи, оформляется абсолютизм, в конструкцию которого поначалу переносится слишком много от имперского полновластия.

Так это было в Европе, покуда именно в лоне абсолютистских государств не возникло нейтральное (т.е. деполитизированное) пространство гражданского общества. Но первоначальное перенесение принципов имперского полновластия на локальное пространство государств не могло не повлечь за собой характерное развитие: концепция всемирного призвания империи на принципиально безграничном пространстве переходит в идею совершенной власти на пространстве локальном.

Конечно, в условиях посттоталитарного развития любое усиление государства кажется сравнительно более мягким процессом, по отношению ко временам не столь уж давним. Однако тенденция к усилению государственной власти в ущерб гражданскому обществу прослеживается все более явственно, независимо от того, имеем ли мы дело с Литвой, Грузией, Россией или Молдовой. Противовесом этой тенденции и служит мировая система, в рамках которой приходится действовать новым суверенам.

Империя как в капле воды отражается во всех своих отдельных частях. Это сказывается и в том, что абсолютистские тенденции (сходно с тем, как это было в Европе) противостоят у нас уже не столько имперским силам (в смысле центральной элиты), сколько внутренним тенденциям к дроблению. Нормальным образом этот процесс неостановим, ибо все границы внутри империи (за очень редкими исключениями) не имеют иной пространственной легитимации, кроме имперской.

Административные границы стремятся стать государственными (113) , конституируя все более мелкие части пространства по типу имперского полновластия, вне зависимости от того, носили ли они в старой империи имя (псевдо)государственных (республиканских) или только административных.

Положить предел этому может только новое убедительное членение большого пространства, а это, в свою очередь, не может быть (в отличие от распространенных либеральных убеждений) делом только взаимной выгоды и торговых договоров. Впрочем, здесь мы бы не хотели обгонять реальность. То, что при этом наибольшие трудности ждут Российскую Федерацию, очевидно и без дальнейших рассуждений.

Единство пространства должно быть репрезентировано идеологическими формами, снабжено специальными мотивационными суррогатами и т.п. Но для этого и до этого оно должно выступить как нечто самоочевидное — пусть даже только для небольшой (элитарной) группы. Вот почему мы предполагаем, что никакое движение к реинтеграции уже никогда не приведет к возникновению бывшего СССР, а территориальная целостность большинства бывших частей его если и не будет прямо поставлена под сомнение (как это происходит в Грузии или Молдавии), то во всяком случае может быть гарантирована (и то не всегда надежно) только международным признанием.

По мере того как большой горизонт будет все сильнее размываться, все менее отчетливо репрезентироваться старым (столь же географическим, сколь и политическим) центром власти, оформление новых территорий будет зависеть от очевидности нового контекста.

Любые устойчивые элементы пространственного оформления социальной жизни могут сыграть роль как бы зерна для кристаллизации совершенно иначе расчлененных и, главное, в свою очередь притязающих на суверенитет территорий.

Любые взаимозависимости, будь то культурные, хозяйственные или иные, сохраняющиеся помимо этих новых границ, будут служить основанием для противодействия новому делению. Среди очевидностей такого рода моменты этнические занимают первенствующее положение, но имеются не только они.

Поэтому дробление старой территории полицентрично, равно как и образование "сверхновых" территориальных единиц поверх новых границ.

Но будет ли оно непрерывно? Противодействие дроблению, стремление "собрать земли", восстановить старое пространство будет успешно настолько, насколько всякий раз в постоянно возникающих ситуациях выбора (политического, экономического, идейного) самоочевидный смысл старого имперского пространства будет профилироваться в действиях и коммуникациях. У смысловых комплексов — своя, часто неожиданная для самих действующих логика. Не так трудно зафиксировать усиление у нас неоимперской идеологии.

Фактический же ход двуединого процесса дробления и собирания территорий будет зависеть от многих моментов, в том числе от сложных зависимостей в рамках мировых систем, вмешательства в оформление пространства других имперских сил (одни из них, например Турция, совершенно очевидны, о других пока приходится только догадываться), от формирования в центре новой имперской элиты и от локальных элит, а также их последующей способности и склонности гармонизировать отношения в мирной коммуникации.

И все-таки собрать воедино старую империю очень трудно.

Старый имперский смысл не исчез, хотя не любая "державная" коммуникация есть строгое воспроизведение его элитарной (элитной ) тематизации, и не любое присутствие его как глубинного элемента смысловых комплексов у множества действующих означает наличие благодатной почвы для укоренения необходимых для возвращения в империю мотивационных механизмов.

Даже если часть распавшихся земель будет вновь стянута воедино, нам предстоит стать свидетелями весьма драматических событий.

Старое имперское видение пространства большой страны как чего-то совершенно само собой разумеющегося может быть заменено натужной империалистической идеологией, внятными попытками навязать расширение пространства своих компетенций как самоочевидное. Удача этого предприятия в мире мировых систем возможна не только при умении и старании, но и при стечении слишком многих благоприятных обстоятельств, возможна только как еще одно исторически уникальное событие — как то, что со времен М.Вебера мы привыкли называть констелляцией.

1994 г.


(1) Филиппов А.Ф. Социология и космос: Суверенитет государства и суверенность социального // Социо-Логос. Вып. 1. Общество и сферы смысла. М., Прогресс, 1991. С. 241–273.

(2) Филиппов А.Ф. Наблюдатель империи (империя как социологическая категория и социальная проблема) // Вопросы социологии, 1992. # 1. С. 89–120. До некоторой степени развить этот подход я попытался в следующих весьма разностильных публикациях: Filippov A. Eliten im postimperialen Reichsraum // Berliner Debate INITIAL. 1992, # 6. S. 45–49; Наблюдатель империи. Интервью в газете "Путь", # 5/27, 1993. С. 9; Филиппов А. России не быть империей// "Независимая газета", # 153 (577), 14.08.1993. С. 4; Filippov A. A final view back to the Soviet Sociology// International Sociology. Vol. 8. # 3. September, 1993. P. 355–373.

(3) Не считая, конечно, фашизма или национал-радикализма. Однако эти категории вообще не охватываются различением "прогрессивный / консервативный".

(4) Мы сознательно избегаем здесь и далее ссылок на конкретные публикации. Всякий, кто следил за периодикой примерно с поздней весны 1993 г. до начала осени 1994 г., когда готовилась к печати эта статья, легко найдет подтверждение указанной тенденции.

(5) См. классическое исследование превращения нейтральной области в поле борьбы: Schmitt C. Das Zeitalter der Neutralisierungen und Entpolitisierungen // Schmitt C. Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien. Berlin, Duncker & Humblot, 1987. S. 79–85. ("На новом поле, которое поначалу считается нейтральным, сразу же развертывается с новой интенсивностью противоположность людей и интересов..." (S. 89).

(6) Важно подчеркнуть, что в смысле эпистемологическом своего рода "сконструированность" фактов наблюдения имеет место во всех случаях. См. об этом (со ссылками на Г.Бэйтсона): Foerster H. von. Verstehen verstehen // Foerster H. von. Op. cit. S. 282–299 (291). Однако мы говорим о различном достоинстве, которое приписывается им в социальной коммуникации. В одном случае речь идет о том, что "могло бы быть и другим", в другом — о том, что "трудно себе представить иначе, чем...".

(7) Время от времени исследователи фиксируют такие факты (обычно в преддверии выборов и по результатам выборов) применительно к отдельным местностям и целым республикам. Показательны, например, президентские кампании на Украине и в Белоруссии. Однако я, как уже сказано, допускаю во всех случаях возможность совсем иной интерпретации тех же данных и не намерен придавать им сколько-нибудь заметного значения в последующем изложении.

(8) Последние два определения даны в порядке, обратном их следованию у Вебера. См.: Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft: Grundrib der verstehenden Soziologie. 5., rev. Auflage / Besorgt von J.Winckelmann. Studienausgabe. Tubingen: J.C.B.Mohr (Paul Siebeck), 1985. S.1. В русском переводе: Вебер М. Избранные произведения. М., Прогресс, 1990. С. 602–603.

(9) Впрочем, еще в прошлом веке практически то же самое фиксировал Г.Зиммель (усматривая, между прочим, в этом сходство метафизики, психологии и социологии). См.: Simmel G. Ьber soziale Differenzierung. In: Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 2. Frankfurt a. M.: Suhrkamp, 1989. S. 118–120. В русском переводе: Зиммель Г. Социальная дифференциация. Социологические и психологические исследования / Авториз. пер. с нем. Н.Н.Вокач и И.А.Ильина. М., Изд. М. и С. Сабашниковых, 1909.

(10) Ситуацию, когда правота одной стороны не предполагает неправоты другой, ибо спорящие принимают разные правила дискурса, Ж.-Ф.Лиотар называет "разногласием"; см.: Lyotard J.-F. Le Diffйrend. P., 1983. P. 9.

(11) Конечно, это сконструированная в эвристических целях теоретическая фикция, но разве не такова во многом ситуация, когда "бывший советский" социолог совершает выбор среди множества западных теорий?

(12) Еще сто лет назад Зиммель указывал на важную особенность метафизических, психологических и социологических высказываний: любому утверждению с равной степенью вероятности может быть противопоставлено другое утверждение. Причину этого Зиммель усматривал в невероятной сложности исследуемых в этих дисциплинах предметов. См.: Simmel G. Ьber sociale Differenzierung. In: Simmel G. Gesamtausgabe. Bd. 2. Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1989. S. 118–122.

(13) Положение не изменится и в том случае, если мы будем рассматривать познание как нами же самими создаваемую конструкцию, ибо тогда речь идет о том, как мы оперируем с несколькими такими конструкциями, одну из которых признаем, скажем, за дотеоретическое знание, а ряд иных – за теории, устраивающие нас в том или ином отношении, но не представляющиеся исчерпывающими. Конструкция не означает произвола. См.: Glaserfeld E. v. Wissen, Sprache und Wirklichkeit. Arbeiten zum radikalen Konstruktivismus / Autorisierte deutsche Fassung v. W.F.Kцck. Braunschweig / Wiesbaden: Friedr. Vieweg & Sohn, 1987; Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 5. Konstruktivistische Perspektiven. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1990.

(14) В этой связи мы хотели бы привлечь внимание к работам тех авторов, которые пытаются достичь сочетания нескольких продуктивных подходов иначе, чем по образцу парсонсовской "системы координат действия", а именно через сочленение различных подходов как равноправных способов познания одной и той же реальности. См., например: Therborn. G. Cultural Belonging, Structural Location and Human Action. Explanation in Sociology and in Social Science // Acta Sociologica (1991) 34. Pp. 177–191; Turner J.H. Analytical Theorizing // Social Theory Today / Ed. by A.Giddens & J.H.Turner. Stanford, Cal., 1988. P. 156–194. В русском переводе: Терборн Г. Принадлежность к культуре, местоположение в структуре и человеческая деятельность: объяснение в социологии и социальной науке // THESIS, 1994, # 4. Научный метод. С. 97–118; Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование // Там же. С. 119–157.

(15) Luhmann N. Theorie der Gesellschaft. Fassung San Foca'89. Ms., Kap.1. 1.

(16) Так аргументируют применительно к юридическому решению К.Шмитт и Н.Луман.
См.: Schmitt С. Politische Theologie. Vier Kapitel zur Lehre von der Souverдnitдt. 2. Aufl. Mьnchen u. Leipzig, Duncker & Humblot, 1934; Luhmann N. Die Ausdifferenzierung des Rechts. Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1981.

(17) Это отдельная большая тема, которую мы можем затронуть здесь лишь вскользь. Из крупных социологов нашего времени наиболее отчетливо профилировал свою идейную близость к Канту, конечно, Т.Парсонс — начиная со "Структуры социального действия" (Parsons T. The Structure of Social Action. New York and London, McGraw-Hill, 1937) и кончая последними работами, помещенными в кн.: Parsons T. Action Theory and the Human Condition. N.Y. Free Press, 1978. Относительно обширная, хотя и для того времени далеко не полная библиография содержится в моем обзоре: Филиппов А.Ф. Поворот к Канту в современной буржуазной социологии // Новейшие тенденции в современной немарксистской социологии. Ч. 2. М., ИНИОН, 1986. С. 154–207 (206–207).

(18) См.: Kant I. K.d.r.V., A 137–147.

(19) Spencer Brown G. Laws of Form. London, Allen and Unwin, 1969.

(20) Логика различения (явно с опорой на Дж.Спенсера Брауна) используется применительно к биологии в работах об аутопойесисе. См., например: Maturana H.R. and F.J. Varela. Autopoiesis and Cognition. The Realization of the Living. Dordrecht etc.: D.Reidel Publishing Company, 1980. Cм. также работы Н.Лумана последнего времени, в частности: Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 4. Opladen: Westedeutscher Verlag, 1987; Soziologische Aufklдrung 5. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1990; Luhmann N. Tautologie und Paradoxie in den Selbstbeschreibungen der modernen Gesellschaft// Ztschr. f. Soziologie, 1987, Jg. 16, Hft. 3. S. 161–174. В русском переводе: Н.Луман. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества// СОЦИО-ЛОГОС. Вып. 1. М.: Прогресс, 1991. С. 194–216. В своей прощальной лекции в Билефельдском университете Луман говорит: "Получить через различение единство — как единство различения — кажется парадоксальной теоретической программой; именно так это и задумано. Различенное есть одно и то же – это наш исходный парадокс. Но на этом нельзя останавливаться. Парадоксы должны быть развернуты, как говорят логики. Они должны быть разложены на различения, у которых могут быть помечены, т.е. идентифицированы, обе стороны". (Luhmann N. "Was ist der Fall" und "Was steckt dahinter?" — Die zwei Soziologien und die Gesellschaftstheorie. Bielefeld, 1993. S. 5) .

(21) Здесь важно заметить, что мы только опираемся на определенные логические и философские идеи, но не следуем канонам буквально.

(22) Классические работы об интуитивном рассмотрении социальности принадлежат Г.Зиммелю. См.: Simmel G. Die Probleme der Geschichtsphilosophie. 4. Aufl. Mьnchen und Leipzig: Duncker & Humblot, 1922; Simmel G. Soziologie. Untersuchungen ьber die Formen der Vergesellschaftung (Gesamtausgabe, Bd. 11). Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1992. В русском переводе: Зиммель Г. Как возможно общество? // Социологический журнал. 1994. # 2. С. 102–114.

(23) Самый претенциозный проект последнего времени — конечно, социология Э.Гидденса. См., например: Giddens A. The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration. Cambridge, Polity Press, (1984) 1991. Giddens A. Social Theory and Modern Sociology. Cambridge: Polity Press, 1987. Гидденс постоянно пишет о взаимодействии людей "в пространстве и времени". Конечно, взаимодействия не могут совершаться иначе. Однако вопрос должен ставиться по-другому: как теория в равной мере может учесть обе схемы? На наш взгляд, Гидденсу более удается пространственный, чем временной подход, не говоря уже об их сочленении. О значении пространства для социологической методологии см. также: Sayer A. Method in Social Science. A Realist Approach. London and New York, Routledge, 1992.

(24) "Самые глубокие социальные отношения связаны с телом как средством выражения, а тело, в свою очередь, сопряжено со своей позицией в физическом мире", — пишет один из лучших исследователей этой проблемы, швейцарский географ Б.Верлен (Werlen Benno. Society, Action and Space. An Alternative Human Geography. Translated by Gayna Walls. London and New York: Routledge, 1993. P. 198). Книга Верлена вышла в оригинале по-немецки уже вторым изданием в 1988 г. Немецкий и английский варианты не во всем совпадают, однако с первым нам пока не удалось ознакомиться.

(25) Ср. далее у Верлена: "Тело как средство выражения внутренней, чистой и наделенной памятью длительности выполняет ключевую функцию опосредования между нематериальным социо-культурным миром и физическими условиями, которые сопровождают любого рода социальное взаимодействие". (Ibid.) Однако ведь можно рассудить и по-другому: и тело, и пространство в их квазиестественности суть социально-смысловые определения. Таким образом, мы снова попадаем в область смыслов — т.е. времени. См. у Канта: "Время есть формальное условие a priori всех явлений вообще"; даже если представления имеют своим предметом внешние вещи, сами по себе, как определения нашей души, они относятся к внутреннему состоянию, формой которого является время (A 34). Так и здесь: различение пространственной и временной схем описания социальности может быть, конечно, преодолено со стороны смысловой, т.е. временной — однако только "в принципе" или для определенных исследовательских целей (о которых сейчас пойдет речь), но отнюдь не во всех аспектах. Аналогичные — хотя, кажется, и менее убедительные — рассуждения возможны со стороны телесно-пространственной. Классические примеры дает, конечно, немецкая философская антропология. См., например, в русском переводе: Проблема человека в западной философии. М., Прогресс, 1988. С. 31–201.

(26) Можно было бы указать, конечно, что сами участники взаимодействия могут воспринимать и трактовать пространство как пространство позиций, т.е. это значение подпадает под пункты 2 или 3. Но тогда это только частный случай более общего значения, и очень важно видеть различия со значением, указанным в пункте 1. Иногда это различение не проводится, или проводится недостаточно четко, или сознательно затушевывается, отчего возникает немалая путаница. Одной из наиболее плодотворных, но логически весьма неудовлетворительных концепций является подход П.А.Сорокина. См.: Сорокин П.А. Человек. Цивилизация. Общество / Общая редакция, составление и предисловие А.Ю.Согомонова. М., Политиздат, 1992. С. 297–302 (299). Подход к социальному пространству как пространству социальных позиций последовательно проведен у П.Бурдье. См.: Bourdieu P. Espace sociale et genиse des "classes" // ARSS. 1984. # 52/53. P. 3–12. В русском переводе: Бурдье П. Социальное пространство и генезис "классов" // Вопросы социологии. 1992. # 1. С. 17–33. О концепции Бурдье в связи с социологией тела вкратце сказано ниже.

(27) См.: Durkheim E. Les formes йlйmentaires de la vie religieuse. Le systиme totйmique en Australie. 4me ed. Paris, PUF, 1960. P. 17.

(28) См.: Ibid. P. 630–631. Я благодарен А.Б.Гофману за уточнение перевода этой и следующей цитаты из Дюркгейма.

(29) Ibid. P. 633.

(30) Некоторые из них рассмотрены в моей статье "Социология и космос". Цит. соч. С. 246–249.

(31) См.: Parsons T. The Structure of Social Action. N.Y. and London: McGraw-Hill, 1937. P. 382–386.

(32) Зиммель несколько раз писал о пространстве, в том числе и в своей "Социологии" (гл. IX "Пространство и пространственные порядки общества"; см.: Simmel G. Soziologie. Untersuchungen ьber die Formen der Vergesellschaftung / Herausgegeben von O.Rammstedt (Gesamtausgabe, Bd. 11). Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1992. S. 687–790. Наше изложение опирается в основном на более ранний вариант, статью 1903 г. "Социология пространства". Она цитируется по изданию: G.Simmel. Soziologie des Raumes// G.Simmel. Schriften zur Soziologie. Eine Auswahl / Hrsgg. u. eingeleitet v. H.-J.Dahme u. O.Rammstedt. Frankfurt a. M., 1983. S. 221–242. В некоторых случаях мы приводим формулировки "Социологии", которые более точны.

(33) Simmel G. Soziologie des Raumes. Op. cit. S. 221–222.

(34) Simmel G. Soziologie. Op. cit. S. 688.

(35) Ibid. S. 689.

(36) Simmel G. Soziologie des Raumes. Op. cit. S. 223.

(37) Ibid. S. 226–227; 229 (cit.).

(38) Некоторые из отмеченных моментов (с точки зрения их общего значения для социологической теории) я постарался проследить в статье: Обоснование теоретической социологии: Введение в концепцию Георга Зиммеля // Социологический журнал. 1994. # 2. C. 65–81.

(39) Parsons T. The Structure of Social Action. Op. cit. P. 763. Одно из важнейших рассуждений Парсонса на этот счет содержится в том же труде (Ibid. P. 45, Fn.).

(40) Ibid. P. 47.

(41) Parsons T. The Social System. Glencoe: The Free Press, 1951. New Ed. London, Routledge, 1991. P. 89. Напомним, что участников диадического, т.е. простейшего, взаимодействия, Парсонс называет "ego" (я) и "alter" (другой).

(42) Ibid. P. 90.

(43) Ibid. P. 91.

(44) Ibid.

(45) Parsons T. Societies. Evolutionary and Comparative Perspectives. Englewoode Cliffs, N.J. 1966. P. 2.

(46) Ibid.

(47) См. в качестве общего введения (с обзорами новейших тенденций): The Body. Social Process and Cultural Theory /Ed. by M.Featherstone, M.Hepworth and B.S.Turner. London etc.: SAGE, 1991.

(48) Bourdieu P. Le sens pratique. P., Minuit, 1980. P. 120.

(49) Ibid. P. 122.

(50) Ibid. P. 88.

(51) Ibid. P. 122.

(52) Ibid. P. 129.

(53) Слово "agent" происходит от того же "agere" ("действовать"), что и "act", "action" ("действие") и "actor" ("действующий"). Хотя по-русски "агент" все еще звучит достаточно дико, правы, видимо, те наши переводчики и исследователи, которые предпочитают эту кальку с английского и французского утомительным поискам русских эквивалентов, сохраняющих и внутреннюю форму слова, и точный смысл, и все переклички значений.

(54) Werlen B. Op. cit. P. 155.

(55) Безусловно, здесь могут быть сделаны выводы и для общей социологической теории. См. интересные опыты такого рода у Р.Коллинза и А.Гидденса: Collins R. Three Stages of Erving Goffman // Collins R. Sociology Since Midcentury. Essays in Theory Cumulation. N.Y. etc., Academic Press, 1981. P. 219–253; Giddens A. Erving Goffman as a systematic social theorist // Giddens A. Social Theory and Modern Sociology. Cambridge, Polity Press, 1987. P. 109–140. Гофман, — весьма тонко замечает Гидденс, — это не теоретик "малых групп", но исследователь соприсутствия (co-presence). См.: Op. cit. P. 115.

(56) J.H.Turner. Analytical Theorizing. Op. cit. P. 176. Цит. соч. С. 139.

(57) См.: Ibid. P. 179, 181–183. Там же. С. 140–141; 143–145.

(58) См.: Simmel G. Soziologie. Op. cit. S. 96.

(59) Werlen B. Op. cit. S. 161.

(60) См.: Ibid.

(61) Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Eine Einleitung in die verstehende Soziologie. Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1981. S. 227.

(62) "Речь идет, — подчеркивает Шютц, — не о предикативном суждении, но о допредикативном опыте, в котором Ты переживается как некая самость.. ." (Ibid. S. 228).

(63) См.: Simmel G. Soziologie. Op. cit. S. 125.

(64) В стандартном английском переводе "Umwelt" характерным образом переводится как "domain of directly experienced social reality" ("область непосредственного опыта социальной реальности"), "face-to-face situation" (лицом-к-лицу-ситуация), а "Mitwelt" как "world of contemporaries" ("мир современников"); т.е. в первом случае подчеркивается главным образом (хотя не исключительно) пространственный аспект (достижимость), а во втором — временной (одновременность). См.: Schьtz A. Collected Papers. Vol. 2. Studies in Social Theory. The Hague: Martinus Nijhoff, 1964. P. 20–63.

(65) Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Op. cit. S. 246

(66) На это справедливо указывает, например, Р.Коллинз. "Микро" и "макро", согласно Коллинзу, следует рассматривать как полюса континуума. В зависимости от того, смотрим ли мы, так сказать, "вниз" или "вверх", беря за отправной какой-то уровень взаимодействия, этот последний оказывается для нас более "микро" или более "макро". Фундаментальные измерения, по Коллинзу, суть пространство и время. Наиболее "макро" — то, что покрывает самые большие территории и дольше всего длится". См.: Collins R. Theoretical Sociology. San Diego etc.: Harcourt Brace Jovanovich, 1988. Коллинз предлагает также двухмерную шкалу для ранжирования объектов микро- и макроисследования. Мельчайший элемент — когнитивно-эмоциональные процессы, происходящие в одной личности в течение нескольких секунд. Малые группы занимают территорию 1010 , а территориальное общество — до 1011 – 1014 квадратных футов. Ритуалы и групповая динамика в малой группе могут иметь длительность до 104 сек., а длительность территориального общества исчисляется минимум в годы. Такова, заметим, именно перспектива наблюдателя , что сознательно подчеркивает и сам Коллинз. См.: Collins R. Sociology since Midcentury. Essays in Theory Cumulation. N.Y. etc., Academic Press, 1981. P. 263; P. 266, Fn. 2; P. 273, Fn. 3.

(67) И.Гофман говорит также о со-телесном присутствии . См.: Goffman E. The Interaction Order // American Sociological Review, 1983. Vol. 48. February. P. 4. См. здесь же любопытное понятие "личной территориальности". Луман говорит о соприсутствии, не обращаясь к категориям тела и пространства: "Чего-то абсолютно простого (в смысле далее не поддающегося анализу) в социальной жизни не бывает. Поэтому и простые системы уже сложны, т.е. сложены, однако как тип систем они включают в себя системы наименее сложные. Они просты в смысле непосредственной обозримости для всех участников. Поэтому в качестве определяющего критерия мы выбираем понятие "присутствия"... Они являются присутствующими, если и поскольку могут взаимно (т.е. не односторонне) воспринимать друг друга. Социальные конвенции относительно воспринимаемости и присутствия не используются для определения понятия, но рассматриваются как возможные структурные признаки и граничные дефиниции самих систем... Внутри простых систем может быть так, что присутствующие трактуются как неприсутствующие или воспринимаемое рассматривается как невоспринимаемое" (Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 2. Aufsдtze zur Theorie der Gesellschaft. Opladen: Westedeutscher Verlag, 1975. S. 21, 22.).

(68) Этот пример приводит Шютц. См.: Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Op. cit. S. 246.

(69) Мы можем отчасти воспользоваться различениями А.Сикурела: "Для микроисследователя, заинтересованного вопросами коммуникации, социальная и коммуникативная компетенция респондента означает способность использовать язык и соответственным образом взаимодействовать с другими таким способом, который предполагается типичным и нормальным в данной социальной ситуации. ...Для макроисследователя социальная компетенция означает знание о ценностях, нормах и институциональных образцах" (Cicourel A.V. Notes on Integration of Micro- and Macro-levels of Analysis // Advances in Social Theory and Methodology: Toward an Integration of Micro- and Macro-Sociology /ed. by K.Knorr-Cetina and A.Cicourel. London, Routlege and Kegan Paul, 1981. P. 57). Мы могли бы добавить, что коммуникативная компетенция для микроуровня означает способность ориентироваться в пространстве непосредственного взаимодействия, а социальная компетенция на макроуровне означает знание о территориальном устройстве того социального, к которому относит себя действующий.

(70) Collins R. Sociology since Midcentury. Op. cit. P. 272.

(71) Ibid. P. 273.

(72) См. систематическое изображение концепции Коллинза в кн.: Turner J.H. The Structure of Sociological Theory. 4th. ed. Chicago, Ill., The Dorsey Press, 1986. Ch. 21. P. 435–455.

(73) На самом деле такие природные ограничители и/или социальные артефакты есть почти всегда. Мы берем предельный, чистый случай, чтобы показать существо дела.

(74) См.: Simmel G. Ьber sociale Differenzierung // Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 2. / Hrsgg. v. H.-J. Dahme. Frankfurt a. M., Surkamp, 1989. S. 130.

(75) Это значит, что социологическое или социально-психологическое исследование картины мира отдельных действующих может дать важные вспомогательные результаты, но не окончательные критерии. А исследование сополагаемого (но не формулируемого) смысла в моменты коммуникации — это сложная методологическая проблема, во всяком случае, лежащая за пределами чистой теории.

(76) Здесь мы только мимоходом можем указать на интересное исследование империй Г.Инниса. См.: Innis H.A. Empire and Communication / Ed. by D. Godfrey. Victoria/Toronto, Press Porcйpic. P. 5.)

(77) Ср. у Гуссерля: "Единство непрерывного следования временных содержаний, единство временного следования фаз временного предмета; само временное следование как форма бытия временного предмета, которое есть последовательное бытие "предметных точек", образующих в силу этой непрерывной формы бытия континуум... Если я пробегаю время соответственно предметному содержанию, у меня есть предметная непрерывность. Через нее простирается единство временного объекта, однако оно не есть тема. Если я живу в потоке времени, то протекает предметная непрерывность (процесс), но она не есть тема. Одно и другое есть неразделимое бытие. Вот откуда перенесение понятий пространства на временность, понимание времени в образе линии, длительности — в образе отрезка, причем одномерный порядок во времени находит тут же свое зримое воплощение" (Husserl E. Texte zur Phдnomenоlogie des inneren ZeitbewuЯtseins. Hamburg, Felix Meiner, 1985. S. 130 ).

(78) Подчеркнем еще раз: выявить этот сополагаемый смысл в самом диадическом взаимодействии (том же телефонном разговоре) — сложная, далеко не всегда разрешимая задача.

(79) Отдельный и очень трудный вопрос — могут ли вообще эти более сложные идеи стать общим культурным достоянием. Впрочем, и с общей распространенностью мировидения, как оно задавалось наукой Нового времени, тоже не все просто.

(80) См. только некоторые характерные примеры: Luhmann N. Die Weltgesellschaft // Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 2. Op. cit. S. 51–71; Wallerstein I. World-Systems Analysis // Social Theory Today /Ed. by A.Giddens & J.Turner. Stanford: Stanford University Press, 1987. P. 309–324; Giddens A. The Consequences of Modernity. Cambridge, Polity Press, 1990; Global Culture. Nationalism, Globalization and Modernity. A Theory, Culture & Society special issue/ Ed. by M. Featherstone London etc., SAGE. 1990; Giddens A. Modernity and Self-Identity. Self and Society in the Late Modern Age. Cambridge, Polity Press, 1991.

(81) См.: Bьhl W.L. Das Ende der amerikanisch-sowjetischen Hegemonie? Internationale Politik im fьnften Kondratieffschen Ьbergang. Mьnchen: Olzog, 1986.

(82) Поверхностный, но очень информированный, наблюдательный и остроумный А.Тоффлер замечает: "Грядущие десятилетия будут... свидетелями титанической борьбы между глобализаторами и националистами за власть над природой новых регулирующих институтов на мировых капиталистических рынках. Эта борьба явится отражением конфликта между прогнившим индустриальным порядком и вытесняющей его новой глобальной системой создания богатства". (Toffler A. Powershift: Knowledge, Wealth, and Violence at the Edge of the 21st Century. N.Y. etc., Bantam Books, 1990. P. 58.

(83) См., например: Иеринг Р. фон. Цель в праве. Т.1. СПб., 1881; Manicas P.T. The death of the state. N.Y., 1974.

(84) В истории европейской мысли "гражданское общество" (koinonia politike / societas civilis ) означало первоначально именно государство (политическое сообщество свободных граждан как высшая ступень социальности) и только постепенно начало рассматриваться как нечто отличное от этого последнего и даже противоположное ему. Приведем лишь две примечательные характеристики, первая из которых носит социально-философский, а вторая — социологический характер:
     – "Гражданское общество внутренне связано с рыночной экономикой, которую можно было бы назвать "капиталистической" в Марксовом смысле. Это общество приблизительно соответствует картине современного общества, набросанной теоретиками естественного права вроде Локка и политэкономами вроде Адама Смита. Это общество, в котором "отрицательная" свобода закреплена в социальных институтах, — общество всеобщих прав человека и всеобщего антагонизма". (Веллмер А. Модели свободы в современном мире// СОЦИО-ЛОГОС. Вып. 1. Цит. соч. С. 15).
     – "Учреждение гражданского общества непосредственно связано с появлением современной формы государства, к которой, таким образом, оно и отсылает. В традиционных государствах, по меньшей мере, в сельских районах, повседневная жизнь протекала в основном вне того, что охватывалось административной властью государства. Локальные сообщества были по большей части автономны в том, что касалось традиций и образа жизни... Однако эта внешняя сцена еще не была гражданским обществом, представляя собой скорее сохранение образа жизни, внешнего рефлексивному порядку политического центра... В современных социальных формах государство и гражданское общество развиваются совместно как взаимосвязанные процессы трансформации. Парадоксальным образом, условием этого процесса является способность государства влиять на многие аспекты повседневного поведения. Гражданское общество структурировано как "обратная сторона" проникновения государства в повседневную жизнь". (Giddens A. Modernity and Self-Identity. Self and Society in the Late Modern Age. Cambridge, Polity Press, 1991. P. 150–151).

(85) Одна из интереснейших линий исследования в этом направлении идет здесь, конечно, тоже от Зиммеля. См.: Simmel G. Philosophie des Geldes (Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 6.) /Hrsgg. v. D.P.Frisby and K.Chr.Kцhnke. Frankfurt a. M., Suhrkamp, 1989. S. 59–89.

(86) Это отнюдь не означает, что пространственный фактор не значим для экономических явлений. Как раз наоборот. Однако при этом смысл должен быть уже специфицирован именно экономически. Мы же ведем речь о фундаментальной социологической интерпретации, социальной онтологии обмена.

(87) См.: Trade and Market in the Early Empires. Economies in History and Theory/ Edited by Karl Polanyi, Conrad M.Arensberg, and Harry W.Pearson. Glencoe, Ill., The Free Press & The Falcon's Wing Press, 1957.

(88) Споры между теоретиками-экономистами о значении и приоритете в их науке категорий пространства и времени мы вынуждены полностью оставить за рамками нашего изложения.

(89) С социологической точки зрения действующим может считаться, конечно, и некое "искус-ственное лицо", "коллективный агент", например организация и т.п. Однако включение этого аспекта в наши рассуждения ничего не меняло бы в принципе, ибо, скажем, организации тоже имеют преимущественно или государственную, или интернациональную (т.е. рядом государств определенную ) принадлежность. Можно подойти к вопросу и по-другому: коллективные действующие — это результат действий индивидуальных действующих, которые... и т.д. Можно подойти и с противоположной стороны: действия коллективных действующих фактически осуществляются не иначе как действия индивидуальных действующих, которые... и т.д. Правда, все эти рассуждения не эквивалентны, они равноценны только в интересующем нас отношении.

(90) Нам могут возразить, что современное государство — это в первую очередь аппарат управления, система властных коммуникаций, идеология и т.п., что мы, таким образом, говоря о государстве, не ухватываем множества его важнейших черт. Это справедливо. Однако мы не пишем ни теорию государства, ни даже теорию империи. Пространственная же составляющая есть во всех перечисленных аспектах государства, взятых как со стороны реальности, так и со стороны смысла.

(91) Eisenstadt S.N. The Political Systems of Empires. Glencoe, The Free Press, 1963.

(92) См.: Eisenstadt S.N. Op. cit. P. 19.

(93) См.: Ibid. P. 22ff.

(94) Eisenstadt S.N. Empires // International Encyclopedia of the Social Sciences. Vol. V. N.Y., 1968. P. 41.

(95) См.: Eisenstadt S.N. European Civilisation in a Comparative Perspective. A Study in the Relation Between Culture and Social Structure. Oslo, 1987. P. 22–23.

(96) Не случайно у классических теоретиков гражданского общества (прежде всего Гоббса) человек понимается в первую очередь как тело, а пространство — как пространство тел. Обозримость взаимодействия тел в обозримом теле государства — вот что еще раз свидетельствует в тот момент о конце имперского периода европейской истории.

(97) Здесь вполне возможно одно возражение, которое я хотел бы предупредить заранее (впрочем, здесь кроется важная проблема, о которой мы просто не можем сказать подробнее). А именно: нам могут возразить, указывая на исторические судьбы империй, что создавались они завоеваниями и что покоренные народы часто на протяжении многих поколений не смирялись со своей участью. Иными словами, для громадных масс в империи это пространство отнюдь не было самоочевидным. Вот почему, когда отказывают чисто политические, властные, насильственные способы удержания завоеванных территорий, империи разрушаются. На это вкратце можно ответить так: чистое насилие не позволяет удерживать покоренные территории подолгу. Для сохранения империи требуется создание мотивационных механизмов для поддержки центральной власти на всей завоеванной территории. Это может быть, грубо говоря, и подкуп старой элиты, и создание новой одновременно с уничтожением старой. Здесь речь идет не обязательно о непосредственной корысти. Империя открывает перед новой локальной элитой целый мир возможного социального продвижения, коммуникаций и влияния. И как только это становится образом жизни, полдела уже сделано. Исследования могли бы показать любопытнейшие интерференции смыслов: ненависть к центру, желание свободы вполне могут соседствовать с ощущением самоочевидности имперского пространства. Империя переживает критические моменты двоякого рода (каждый из которых может быть растянут на десятилетия): во-первых, период интеграции новой территории, укоренение нового видения пространства в смысловых комплексах, которыми пользуются новые подданные; во-вторых, период дезинтеграции, отпадения земель, когда самоочевидность большого пространства теряется, а мотивация к лояльности со стороны старой локальной элиты уступает место мотивации к нелояльности либо же место старой лояльной элиты занимает новая нелояльная.

(98) Я специально подчеркиваю: регулярно . Следовало бы еще добавить: как правило. Ибо в виде исключения даже значительные группы людей могут тематизировать границу. Становятся ли они из-за этого элитой? Конечно, нет. Как правило, элита тематизирует границу, но тематизация границы не означает принадлежности к элите. Элиты есть там, где коммуникации хотя бы частично выстроены иерархически. Привилегированное положение в сети коммуникаций по каким бы то ни было причинам (т.е. высокая вероятность, что сообщения, сделанные с этой позиции, достигнут большого числа других действующих) означает принадлежность к элите.

(99) Причем это свойственно отнюдь не одному только либеральному государству. Вопреки антитоталитарным утопиям, такова была и практика и даже (хотя и не всегда) теория тоталитаризма в некоторых странах. См., например: Schmitt C. Staat, Bewegung, Volk. Die Dreigliederung der politischen Einheit. Hamburg, Hanseatische Verlagsanstalt, 1934.

(100) Hofstadter D.R. Gцdel, Escher, Bach: an Eternal Golden Braid. Hassock, Sussex: The Harvester Press 1979. P. 67–72.

(101) То, что эта временная продолжительность не есть, в свою очередь, нечто совершенно объективное и легко поддающееся измерению, прекрасно понимает географ. См.: George P. Sociologie et gйographie. Paris, PUF, 1966. P.48–65.

(102) Это крайний случай. Такое государство уже не есть государство в современном понимании — ни исторически, ни по смыслу понятия.

(103) Логически это можно выразить категорией "совершенного примыкания", в терминах Дж.Спенсера Брауна. См.: Brown G.S. Op. cit. P. 1 ("Дефиниция. Различение есть совершенное примыкание. Т.е. различение проводится учреждением границы с раздельными сторонами, так что точка на одной стороне не может достичь другой стороны, не пересекая границу. Например, на плоском пространстве круг проводит границу".).

(104) См. об этом подробно у К.Шмитта: Schmitt C. Land und Meer. Eine Betrachtung der Weltgeschichte. Kцln-Lцvenich, Edition Maschke, 1981.

(105) См.: Hesse F. Das Gesetz der wachsenden Rдume // Zeitschrift fьr Geopolitik. Jg. 1. Hft. 1. S. 1–4.

(106) При этом подлинным телом может объявляться именно тело политическое. Самый впечатляющий пример этого — знаменитая идея о двойственности тела властелина, проанализированная в классической работе Э.Канторовича. См.: Kantorowicz E.H. The King's Two Bodies. 2nd ed. Princeton, N.J., Princeton University Press, 1966.

(107) Среди таких сопутствующих обстоятельств — мощный бюрократический аппарат, четкое внутреннее административное деление, отработанные формы социального контроля. В империях, организованных как тоталитарные государства, эти условия достигают пика релевантности.

(108) При всех имеющихся отличиях. От сопоставления регионального и нормативного аспектов поведения уйти невозможно. Только и "регион", и "норма" суть понятия, не вполне точные для нашего случая.

(109) См. о семантике взаимодействия в высших слоях общества: Luhmann N. Interaktion in Oberschichten: Zur Transformation ihrer Semantik im 17. und 18. Jahrhundert// N.Luhmann. Gesellschaftsstruktur und Semantik: Studien zur Wissenssoziologie der modernen Gesellschaft. Frankfurt a. M., 1980. S. 72–161.

(110) Например, в единство "периодической системы". См.: Чернышев С.Б. Смысл. Периодическая система его элементов. М., 1993.

(111) Не случайно вслед за экономическим все сильнее профилируется политическое объединение.

(112) Поддержание всемирности мирового хозяйства есть также результат действия политических сил. Не уходя в этот вопрос слишком глубоко, укажем только, что силы эти, по нашему определению, тоже имперские, империалистические.

(113) Напомним — в который уж раз! — что говорим о смысле. Сами по себе границы ни к чему не стремятся.


Источник: "Иное. Хрестоматия нового российского самосознания."
А. Филиппов. Смысл империи: к социологии политического пространства.
http://www.russ.ru/antolog/inoe/filipp.htm/filipp.htm

 

Актуальная репликаО Русском АрхипелагеПоискКарта сайтаПроектыИзданияАвторыГлоссарийСобытия сайта
Developed by Yar Kravtsov Copyright © 2020 Русский архипелаг. Все права защищены.